— В каком смысле?

— В простом, биологическом.

— А-а, — протянул Глушов с легким смущением.

— В самом деле, Батурин, расскажи, как ты его видел, каким? — попросил снова Трофимов.

Он попросил об этом ради присутствующего тут Глушова и тут же пожалел. Было много дел, а разговор мог затянуться. И вообще, какое ему дело до отношений Глушова с Батуриным? Сами прекрасно разберутся, придет время, а ему и без того хватит хлопот. Интересно, почему Глушов отмалчивается, старается не замечать. И почему это его тревожит, или важно? Чепуха. Как раз ему самому Глушов начинает нравиться. Все перевернулось в мире, а он, как ни в чем не бывало, продолжает свое, своей постоянностью он успокаивает. Сознательно он так поступает или нет — не важно, пусть сознательно, значит, еще хитрее, чем о нем думают, и нужнее. В любую свободную минуту — беседы, сводки, лекции; словно по-прежнему, он каждое утро встает, бреется, завтракает, бегло взглянув в зеркало, идет на работу в привычный кабинет. Тут поневоле позавидуешь такой детской ясности духа и убеждения, уверенности в своей необходимости на земле; задумавшись об этом, невольно начинаешь и себя оглядывать со стороны.

И сейчас Трофимов меньше вслушивался в слова Батурина, а больше наблюдал за Глушовым, за его жестами, за лицом; Трофимов сидел в углу землянки, спина чувствовала стужу и сырость земли за тонкими березовыми жердями, за зиму набрякшими сыростью; собственно, ему безразлично, каков он с виду, Сталин, и какое у него лицо, и как он ходит, и что любит — трубку или папиросы, водку или красное вино. А вот то, что он есть — Сталин, делало его, Трофимова, более уверенным и спокойным, и хотя он не мог этого объяснить и понять по-настоящему глубоко, он знал, что это именно так; вероятно, он действительно был слабым человеком, как однажды сказал Глушов, но он, Трофимов, чувствовал себя сильнее благодаря невидимому присутствию Сталина во всем, в большом и малом; это было больше, чем просто человек, с ним связывались своя земля, мать, детство, возможность своей жизни и своей смерти; было о ком думать, на кого надеяться и равняться. И Трофимов опять поймал себя на том, что думает о товарище Сталине, как о чем-то вечном, непреходящем, и у него от чувства бесконечности в груди стоял острый холодок; все правильно, сказал он себе, есть люди и люди, и когда на свете живет Сталин — легче и свободнее дышать, и как-то безопаснее в мире.

— Сталин — прежде всего идея, — говорил в это время Батурин. — Никто из нас не знает его характера, привычек, о чем он думает в бессонную ночь, а вряд ли ему сладко спится. О чем он вспоминает, как все видит впереди? Но все мы знаем, что он выражает собой огромную и самую справедливую и близкую людям идею.

— Слишком абстрактно, — сказал Глушов. — Любой человек, как высоко ни стой, остается человеком, со всем заложенным в нем матушкой-природой.

— Вульгарный социологизм, дорогой Михаил Савельевич, — усмехнулся Батурин. — Изменение характера человека пропорционально высоте его положения и его ответственности перед людьми. Конечно, по-разному.

— Чушь, чушь! — сердито сказал Глушов. — Пример тому — Ленин и товарищ Сталин.

— Да, конечно, — как-то поспешно согласился Батурин. — Не забывайте лишь, дорогой Михаил Савельевич, гениальных людей в истории раз-два, и обчелся. А мы говорим о тех, каких большинство, вот таких, например, как мы с вами. Будь я на очень высоком посту, у меня обязательно бы характер испортился, во мне всегда наблюдались деспотические замашки. Например, в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет мне страстно хотелось всеми командовать, в том числе и отцом с матерью. И так, чтобы беспрекословно. Правда, потом прошло, когда и в самом деле стал командовать людьми и узнал практически эту область. Ну, а вы тем более, Михаил Савельевич, — совершенно неожиданно сказал Батурин.

— Позвольте, почему же я «тем более»? — с нарочитой прямотой, исключающей обиду, спросил Глушов, он был задет, и оба почувствовали это.

Трофимов засмеялся.

— А вы, Батурин, старайтесь шутить интереснее. Ладно, будет вам, — сказал он. — У вас спор не по существу.

— По существу, — весело сказал Батурин. — Михаилу Савельевичу хочется всем доказать свою незаурядность. Шучу, шучу, — тут же добавил он.

— Хватит вам, в самом деле, — опять сказал Трофимов. — Давайте о другом. Вот уже месяц, как пошли слухи о каком-то новом партизанском отряде. Мы должны выяснить, меня удивляет, почему они не ищут с нами контактов.

— Черт знает, — с раздражением сказал Батурин. — Кузин говорит, просто неуловимый отряд. Несколько раз посылал людей установить связь. Каждый раз этот отряд оказывается на новом месте, и всегда в трудном, не добраться. Значит, вы обратили внимание? Мне тоже кажется подозрительным.

— Ничего нет подозрительного, — сказал Глушов. — Простая осторожность, отлично можно понять. Что ж, они обязаны объявить о своем местонахождении в этой немецкой газетенке «Свободный голос»? Так не бывает, товарищи, время не то. — Говоря, Глушов все время глядел на Батурина, как если бы хотел сказать, что во всем виноват Батурин, и никто другой.

И хотя Батурин знал, что Глушов именно так и думает, он остался равнодушным; у него свои обязанности и заботы, и он только один знал, какие это обязанности, и никто больше; появление неизвестного партизанского отряда интересовало Батурина с другой стороны, именно со стороны той самой работы, о которой ни Глушов, ни Трофимов представления не имели. Забыв о минуте передышки, Батурин уже прикидывал, кого в скором времени послать в город, как только спадут воды, и какая прежде информация поступит из того, что интересует Москву, и как Сигильдиев со Скворцовым, справились ли, и почему от Скворцова неделю как ни слуху ни духу. Батурин тревожился, правильно ли он поступил, частично доверившись Скворцову после выполнения им проверочного задания, не рано ли, но и выхода не нашлось, Москва до сих пор не прислала своего человека, а ему самому идти на операцию было невозможно, и он послал Скворцова. А Сигильдиеву, должно быть, трудно, он делал первые шаги в городской полиции, и, конечно, подключать его к Скворцову нельзя, рано. И мысли, связанные с делом, все больше завладевали Батуриным, ему хотелось остаться одному, и он прикидывал возможные варианты провала Скворцова и вытекающие из этого последствия. Когда наконец Глушов с Трофимовым ушли на собрание комсомольской группы, Батурин, поддернув голенища сапог, пошел в лес и выбрав себе место, долго глядел с невысокого холма на лесную низину, широко залитую талой водой; деревья стояли на метр в воде, в иных местах до самых нижних сучьев; и небо по-весеннему теплое и яркое, хотя и в просторных густых тучах. Как и всегда весной, чувствовалось большое, жаркое солнце, и хотелось спать; и оттого, что Батурин долго глядел на воду, ему представилась широта и глубина происходящего, и ему стало нехорошо от своей ничтожности и незначимости, и, стараясь избавиться от неприятного чувства, он громко сказал первое, пришедшее на ум.

— Все-таки Трофимов — хороший мужик, — сказал он. — А этот дорогой Михаил Савельевич всех учит вере и героизму, и слишком назойливо. Он уверен, что создан для своей роли, и сам господь бог ею благословил. Уж не потому ли он раздражает? Вот дочка у него — великанша, добрая, молодая великанша. «И пришел великан, добрый великан, хороший великан…» — вспомнил он далекое, то, что когда-то рассказывал сыну, в ответ на горластый рев, пытаясь хоть немного его утихомирить. «Какой смешной великан! Пришел и упал! Вот смешной!» — опять вспомнилось ему, и глубоко и сильно защемило в груди, и было больно смотреть на тихую воду. Когда-то он пересказывал сыну про великана слышанную в детстве сказку, правда, по-своему все придумав, и теперь ему странно об этом вспоминать. «Уже прилетели утки, — сказал он. — Уже все настоящее, и весна и вода».

Перед ним тянулась совсем молодая осина, тоненькая, в замысловатых изломах хрупких зеленых ветвей.

28

Скворцов попал в город как раз в тот момент, когда на улицах работали группы пленных, каким-то чудом пережившие зиму и теперь, под присмотром эсэсовцев, чистившие центральные улицы и площади Ржанска. На второй же день пребывания Скворцова в Ржанске его устроили на работу в хозяйственный обоз; кому он этим обязан, не знал, он лишь обратился к пожилой женщине, жившей на Пролетарской, переименованной после прихода немцев в Мясную, как она называлась до революции. Женщину звали Раисой Григорьевной, жила она в окружении большого количества цветов и трех породистых кошек.

Вы читаете Исход
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату