сказал он, подходя к столику в центре комнаты. Опуская на него ранец, он мельком взглянул на спинку кресла, в котором сидел Краус, и, не увидев его, повернулся к дверям его комнаты, которые были открыты. Удовлетворенно кивнув, сел в одно из кресел и продолжал: — Я вас никогда не видел в гражданском костюме... Мы не должны забывать, что с этой минуты меняем свою личность.
Он закурил и, уверенный, что Краус находится в своей комнате и слышит его, заговорил опять:
— Вам следует хорошо запомнить мое новое имя... Густав Шульц... Шульц, лесной инженер из Винер- Нойштадта... Несложно запомнить: Густав Шульц... Имя невыдуманное... Густав Шульц, в самом деле лесной инженер, кончил свои дни в лагере Эбензее. Он был неисправимым социал-демократом... Не имел никаких шансов... Поторопитесь, доктор! Перед дорогой нам надо выкроить время, чтобы выпить за удачу... Я вас не слышу! Скажите же что-нибудь... Черт побери, доктор, не станете же вы упрекать меня за то, что в создавшуюся ситуацию я вношу хоть немножко оптимизма... Знаете, доктор, переодеваясь, я размышлял о нашем с вами положении. Когда я как следует поразмыслил, оно мне, по сути, показалось не столь ужасающим... Да, да, именно так. С этой свиньей Мюллером и его сопляками мы подвергли бы себя большей опасности... Вы меня понимаете? Вокруг войска союзников... Неужели вы думаете, что у них нет офицера, которому придет в голову прочесать лес... — Он замолчал и, ожидая, пока Краус отзовется, посмотрел на дверь его комнаты, затем спросил: — Вы меня слышите? — Он прислушался. С сомнением покачав головой, поднялся, однако не пошел к приоткрытой двери. Повернулся к буфету, который был на расстоянии вытянутой руки, и, беря оттуда рюмки для коньяка, несколько громче сказал: — У меня предчувствие, доктор, что все кончится хорошо... Майн готт, если бы эта свинья Мюллер попался мне в руки... — Он налил в рюмку коньяк и снова сел. — Кое в чем я вам все-таки могу признаться... Но прежде должен напомнить: вы слишком медленно собираетесь в дорогу... Вы меня слышите?! Так вот. После того, что выкинул этот идиот, я начинаю верить, что подтвердится одно мое сомнение. Сегодня, когда он докладывал вам, у меня создалось ощущение, что он врет. В какое-то мгновение мне показалось, что он вовсе и не отправлял этого унтер-офицера в «зондеркоманду». Теперь я совершенно в этом уверен. Да, да... Хорошо, ну где вы там?! Не хотите ли вы мне сказать ваше новое имя?.. Мое, надеюсь, вы запомнили. Густав Шульц из Винер- Нойштадта.
Тишину, воцарившуюся в комнате, пока он отпивал коньяк, нарушало лишь тихое поскрипывание приоткрытой двери в комнату Крауса. В комнате был сквозняк. Дверь, скрипнув, открылась шире, так что теперь можно было обозревать большую часть комнаты. Шмидт слегка наклонился в своем кресле, чтобы лучше видеть, что там происходит, поскольку доктор не обнаруживал себя ни единым звуком, потом встал, уже всерьез разозлившись на молчание, решительно шагнул к двери.
— Доктор Краус! — позвал он громко и покраснел, однако не пошел дальше порога. Крауса не было в комнате, а по его разбросанным вещам можно было заключить, что тот и пальцем не шевельнул, чтобы собраться в дорогу.
Пока Шмидт ошеломленно оглядывал комнату, лицо его наливалось кровью. Когда в открытом шкафу он заметил гражданский костюм Крауса. то побледнел, и подбородок его странно задрожал — от беспомощности, невозможности выразить свою ярость каким-то иным образом.
— Доктор Краус! — непроизвольно вырвалось у него и отозвалось эхом по всему дому. Затем несколько тише, но все-таки достаточно громко, чтобы Краус мог его слышать, он сказал: — Я уйду без вас. Если не будете готовы через полчаса, я в самом деле уйду. Клянусь, это мое последнее напоминание! — Он пробормотал себе под нос несколько бранных слов, от которых у лощеного Крауса, услышь он их, наверняка бы волосы встали дыбом. Возможно, Краус чуть примирился и утешился бы тем, что ругань Шмидт адресовал и самому себе по поводу собственного необъяснимого терпения к абсолютно несолдатскому поведению доктора. Но он об этом больше не хотел думать. Ловким движением захлопнул дверь в комнату и повернулся с намерением прежде всего выпить рюмку-другую коньяку, чтобы тем самым притушить вскипевшую ярость. Он чувствовал, что в подобном состоянии он не способен ждать Крауса ни минуты. Он боялся, как бы ярость не перешла в бешенство, когда глаза ему застилает мрак и он теряет голову. Сейчас, как никогда раньше, он должен был сохранять выдержку и трезвый рассудок. Очень скоро ему придется отправиться в весьма опасный путь. Одному или с этим придурковатым доктором, все равно. Даже во сне не могло бы ему привидеться, что этот самый Краус способен заставить его без единой капли коньяка справиться с яростью. Если бы кто-нибудь сказал ему нечто подобное, он бы все свои ругательства и оскорбления, которые только что пробормотал, обрушил в лицо такому человеку. А случилось такое, чего он никак не мог ожидать, тем более что дело касалось этого в военном смысле абсолютно неотесанного доктора Крауса, слизняка- интеллигента, источавшего, невзирая на все ароматические водички и помады, запах медикаментов своей лаборатории.
Он не дошел до столика, где стояла бутылка коньяка. Сделав пару шагов, остановился, отпрянув, словно головой ударился о невидимую преграду. Лицо сначала покраснело, затем посинело и наконец побелело. Губы непроизвольно продолжали шевелиться, не способные сразу выговорить все, что он в ярости готов был высказать этому поистине придурковатому доктору Краусу, который даже не сдвинулся со своего удобного кресла возле камина.
Он увидел его в профиль. Глядя на свесившуюся руку и склоненную на грудь голову, отчасти скрытую спинкой кресла, Шмидт подумал, что Краус спит. Это и вызвало у него новый взрыв ярости, и побудило без обиняков выплеснуть в лицо доктору все, что он о нем думал. Однако он смог произнести лишь пару фраз, которые не вполне соответствовали его подлинным чувствам.
— С вами, герр доктор... Я готов идти хоть в ад... — произнес он и замолчал. Рот остался открытым, а глаза прикованными к лицу Крауса.
Доктор Краус был мертв. На полу возле его ног лежала открытая металлическая коробка с ампулами цианистого калия.
В камине догорала его последняя папка.
Во всем облике американского полковника Роберта Скотта сквозила смертельная усталость. Отекшие веки то и дело опускались на глаза, он поднимал их с усилием и упрямо продолжал изучать документы, разбросанные на большом письменном столе. Он сидел в кабинете бургомистра города, который сегодня заняла его часть. Просторную сумрачную канцелярию со стильной мебелью темных тонов освещала большая хрустальная люстра, где из десятка лампочек горели только три.
Второй день полковник не смог сомкнуть глаз. А ему так хотелось отдаться сну, смежавшему веки, хотелось заслуженного солдатского отдыха накануне, может быть, последнего боя. Новых приказаний выступать пока нет, хотя уже за полночь. В конце дня из штаба дивизии сообщили: «Поздравляем «Мичиган экспресс» с занятием города. Пока оставайтесь здесь. О'кэй, полковник! Отдохни со своими парнями. Завтра выходи на берег Дуная, чтобы поздороваться с Советами. Сообщают, что в течение ночи они выйдут на восточный берег! Можете сообщить домой, что мы наступили Адольфу на хвост!» Эта тихая ночь, напоенная дыханием последней военной весны, которая своими ароматами словно бы очаровала самых лютых солдат и заставила замолчать все орудия, была создана для отдыха.
Перед полковником стояла фотография, неумело приклеенная на плотный картон, дабы выдержала долгие военные переходы, — на ней была запечатлена вся его семья. Глядя своими ласковыми зелено- голубыми глазами, цвет которых напоминал глубины озера Мичиган, ему улыбалась Мэри. Рядом с ней он, Роберт Скотт-младший, и их дети — Стив и маленькая Барбара, а за ними уголок дома, далеко, на совсем другом берегу, который отсюда казался ему еще более далеким и почти нереальным. Он сидел перед фотографией, бодрствующий, прикованный к этой злосчастной земле, и видел перед собой другие картины, от которых не мог спать, потому что они оживали, стоило ему прикрыть глаза, и наводили на размышления о бессмысленности окружающего мира, в котором человек сам себе разжег адовы огни, которые однажды — благодаря какому-нибудь другому Адольфу — могут заполыхать где угодно, и на его родине тоже.
Он задремал с открытыми глазами, глядя на фотографию, напрягшись от желания унести ее с собой в сон, но она сразу же, обретя зыбкость, стала удаляться от него, без него отправилась в путь по берегу, которым и ему так хотелось пройти, и исчезла в бескрайней дали, а перед ним опять ожили мучившие его картины. Они следовали одна за другой, начиная с момента вступления его танков в концентрационный лагерь: страх и ужас в глазах живых трупов, которые двигались навстречу, тщетно пытаясь из пустоты своих скелетов выдавить благодарность за воскресение, потом эти горы неподвижных голых трупов, окутанные густым белесым дымом, все еще валившим из высокой трубы крематория. Здесь чахла