Бывший переключатель тоже тут находился, расколотый на две части, отец никак не находил времени склеить, а может, и нельзя уже было склеить, но мать жалела выкидывать деталь.
В телевизоре показывали сельское хозяйство, краны, дирижеров, иногда врачей.
Сжимал пассатижи и щелкал, пока не надоедало: дирижер и трактор, скрипач и рожь, виолончель и комбайн…
После тракторов и скрипок хотелось есть.
На столе стояло молоко, в черной, прожженной, как царь-пушка, сковороде лежали нежнейшие сырники — мама.
Стук в окно — знал, кто стучит, но всегда пугался в первые мгновения.
Стучал сосед, на год старше меня, звали Серый — а как его еще могли звать? Также был Гарик, прибегал с другой улицы, весь в веснушках, на три года старше нас, лукавый, матерщинник.
Гарик пел загадочно: «Чики-брики-таранте, чики-брики-таранте!»
Я тоже подхватил, привязчивая мелодия. Гарик сидел с веточкой в зубах.
— При взрослых не пой, — сказал тихо, когда вышла из подъезда соседка.
— А что означает «чики-брики-таранте»? — спросил я.
— Ебаться, — коротко ответил он.
Я ничего не понял. Посмотрел внимательно на соседку, примеривая к ней новое слово, и замолк.
Потом тихо глянул на глупое лицо Гарика и подумал, что он и сам не знает, о чем мне сказал.
Но это не Гарик стучал, он вообще ко мне никогда не заходил — он только к Серому, у родителей Серого был магнитофон, пацанва слушала по утрам всякие песни, когда Гарик прогуливал школу. Меня к магнитофону не подпускали: Серый страшно боялся его сломать.
Стучал, говорю, он.
— Пойдем голубей бить! — предложил Серый сразу. — Там уже Гарик сидит, на чердаке.
Спорить я тогда не умел, соглашался на любую замуту, брел за старшими без всякой мысли в голове.
Пока я искал носки, но нашел колготки, которые, пугаясь, что меня заметит Серый, скорей спрятал обратно в шкаф, дружок мой доел сырники и с чмоком вскрыл холодильник, так что внутри все затряслось и задрожало, достал молоко. Выпил и молоко, потом я уже не видел, что происходило, а когда вернулся одетый, Серый снова жевал, сидя перед открытым холодильником на корточках.
Закрыли дверь в дом, ключ всегда лежал под половичком у входа — никого не боялись.
— Найди себе палку, — велел Серый, и я взял первую попавшуюся палку с земли. У Серого уже был припасен железный штырь.
Мы обошли дом — к ржавой лестнице, что вела на чердак второго этажа.
Дверь чердака неожиданно открылась, и оттуда вылез Гарик с голубем в руке; держа за ноги, он размахивал птицей, уже очумевшей настолько, что она еле шевелила крыльями.
Гарик, зацепившись одной рукой за лестницу, трижды, насколько мог сильно, ударил голубя об стену. Во все стороны, как из драной подушки, сыпанули перья. Голубь неожиданно ожил, стал бить крыльями, отчего перьев полетело еще больше. Голова его дрожала и дергалась, как поплавок. Голубь понял, что его голубиную жизнь нацепили на крючок — и сейчас извлекут наружу, как рыбу из воды.
Приблизив птицу к лицу, Гарик посмотрел на дело рук своих и с размаху подбросил голубя вверх — тот перекувыркнулся над нашими головами и с тупым звуком пал в траву. Попытался взлететь, трепыхнулся, шевельнул крылом, но ничего у него уже не получалось, он издыхал, раскрыв клюв, еле кивая головой.
— Давайте сюда, — позвал Гарик весело. — Их тут полно, нельзя выпускать.
Серый двинулся первым, я потащил себя следом, часто взглядывая на грязные подошвы дружка. Иногда с них сыпалось мне в глаза.
Гарик дождался нас. Запустив меня и Серого, воровато оглядел двор и соседние дома, затем прикрутил дверь веревкой.
Чердак был пронизан белесыми лучами из слуховых окон и просохшей насквозь в нескольких местах крыши. В лучах, от ужаса пугаясь взлететь, шевелились голуби. Некоторые были настолько пушистые и пышные, что напоминали ежей.
— Эх, бля-а-а! — заорал Гарик и, блея от радости — он так смеялся, — пустился чуть ли не в пляс по чердаку, разметая десятки ошарашенных птиц, ловя их за крылья, выворачивая им суставы и головы, топча и пиная.
Серый с серьезным лицом работал прутом и если попадал в летящую птицу — голубь замертво падал, неестественно вывернув крылья и топорща коготки.
Я изредка взмахивал руками, изображая, что занят тем же самым. Так, глупо трепыхаясь, я добрел до другого края чердака, где присел возле одного затаившегося голубя. Он вжимал голову в туловище, казалось, ожидая удара и всё понимая.
Тут я вспомнил, что в руке у меня палка, несколько раз несильно тронул голубя палкой по спине. Он открыл и закрыл глаза, нахохлился, снова открыл и закрыл глаза, но не сдвинулся с места. Голубь готов был умереть сейчас же и тихо ждал этого.
С улицы закричали.
— Эх, бля-а-а, — повторил уже другим тоном Гарик. — Запасли. Серый, твоя мать орет, овца глупая! Она ж на работе была.
Серый приник к двери, весь побелевший — даже в полутьме чердака было заметно.
Мать надрывалась внизу так, будто хотела докричаться до седьмого неба.
Серый не выдержал, судорожно размотал веревку, толкнул дверь.
— Чего, мам? — спросил обиженно.
— Я тебе говорила на чердак не лазить, дрянь?
— Чего, мам? — повторил Серый безо всякого смысла.
— Ну-ка, слезай вниз! — кричала мать. — Ты один там?
— Скажи, что вдвоем были, — прошипел Гарик. — Вот с ним, — и толкнул меня к дверям.
— Вдвоем, — сказал Серый плаксиво.
— Слезайте! — велела мать и, увидев меня, добавила радостно: — И этому тихоне мать тоже всыплет!
Чумазые и в пуху, мы спустились вниз. Серого мамаша увела за ухо домой, на меня не посмотрела даже.
Я присел на скамеечку и долго смотрел на свои руки. Они дрожали. Мне хотелось их укусить.
В Альке хотелось остаться, она была мокрой — не от пота. Казалось, что все ее небольшое крепкое тело покрывается какой-то особой скользкой жидкостью, по ней скользили руки, и всё тело скользило по ней и соскальзывало в нее.
В момент, когда все мое тело вытягивалось в последнем движении, она старалась смотреть мне прямо в глаза — взгляд был такой, будто она одновременно и боится за меня, и безумно рада за меня. Будто я бежал по навесному мосту над рекой и вот-вот должен был сорваться, но добежал, в последнем рывке достиг своего края — и теперь она держит меня за плечи, вживаясь в меня.
А о том, что у меня на другом берегу кто-то остался, она не спрашивает никогда, хотя знает, конечно.
— У тебя тут не болит? — полежав минуту на спине, спросила она и потрогала ссадину на моем лице.
— Нет.
— А тут? — пальчиком едва-едва задела ухо; оно взвыло.
— Н-н-нет.
Алька сморщилась, словно ей было больнее, чем мне.
— Нигде не болит, — повторил я голосом, противным мне самому, словно я чьи-то волосы пожевал.
Рывком встал с дивана, натянул свои набедренные тряпки и включил ее белый, как аэроплан, ноут.
— Принеси мне какое-нибудь полотенчико, — попросила Алька, аккуратно поднимаясь и держа ладонь в паху.