Утром в квартире по всем углам обнаружились плотные сгустки пустоты.
Поднимая зевающих детей, я эти сгустки старательно обходил.
Умывая сына в ванной, явственно ощутил, что кто-то стоит у плиты. Вышел, почти выбежал — никого, но конфорка зажжена.
Стал вспоминать: я зажег или нет — не вспомнил.
Грохнулся в ванной стакан, так и стоявший со вчерашнего дня, дочь пила из него. Теперь она же его и столкнула.
— Не двигайтесь! — заорал я, они уже оба стояли там посередь осколков.
— Пап, ничего? — всё повторяла дочь, когда я их под мышки, как спасатель на голубом вертолете, извлекал на чистое пространство. — Ничего страшного, пап?
Ничего страшного.
Ноготь вот только на ноге ужасно болит.
И липко все. Как же мне липко.
Поставил вариться на зажженную конфорку яйца в железном ковшике.
Сел то ли отрезать, то ли обмотать пластырем съехавший ноготь.
Вспомнил про стекло в ванной, встал, пошел искать веник.
По дороге вспомнил, как вчера кинул туфли на лестничную площадку, открыл входную дверь, наткнулся на кого-то из соседей. «…Не ваши туфли?..» — спросили меня приветливо. «…Не знаю!..» — почти выкрикнул я, захлопнул дверь, закурил, присев в трусах на пол.
Некоторое время смотрел на трусы, вспоминая то да сё.
— Люди не чувствуют стыда, — произнес вслух. — Если их никто не видит — не чувствуют ни малейшего.
Я вспомнил одни, потом другие, затем третьи свои дурные поступки — подлые, отвратительные, гадкие, — и в одну секунду стало ясно, что в том, где нас не застали, включив белый свет и указав пальцем, мы не раскаиваемся никогда. Спим со своей подлостью в обнимку: хоть какая-то живая душа рядом, хоть кто-то тихо греет душу. Убьешь ее — и кто останется поблизости до самой смерти?
Поднялся и пошел сквозь все сгустки пустоты к выкипающим на плите яйцам, к одетым во все вещи задом наперед детям, к разбитому зеркалу, чьи осколки, насвистывая, я смел вчера вечером в угол и забыл. Дети уже сидели возле, выбрав куски поострее, вглядываясь в свои расколотые отражения.
— Пап, а почему зеркало разбилось? — спросили они, когда я бережно извлек у них из лапок смертоносные острия.
— Муха летела, увидела другую большую муху и решила ее забодать…
— А это было ее отражение! — догадался сын, хмыкнув.
— Да, отражение! — поддержала дочь, хотя по интонации было ясно, что она не разгадала шутки.
Неустанно дуя, съели по яйцу с майонезом, частично переодели, как подобает, штанишки и майки и, безбожно опаздывая, вылезли в подъезд.
Воровато подобрал там туфли и покидал их в нашу прихожую.
Ноготь, так и не залепленный пластырем, саднил, словно в большом пальце обнаружился голый и ошпаренный мозг, которого не было в голове.
Закрыл замок. Кривясь и ругаясь шепотом от боли, снова открыл дверь и выставил туфли возле двери.
— Куда мама ушла ночером? — громко спросил сын уже в саду, когда мы пытались справиться с завязками на панамке.
Ковырявшиеся неподалеку родители примолкли, заострив уши и расширив ноздри.
Дети их что-то подвякивали, но негромко.
— Не «ночером», а «вечером», — поправил я беззаботным голосом. Голос прозвенел как алюминиевая линейка по столу.
— А почему у нее туфельки на ступеньках? — спросила дочь. Каждое слово поставила как кубики — одно на другое.
— …чтоб проветрились, — с той же ледяной беззаботностью отбился я. — Раздевайся скорей. Это чьи рисуночки на стене висят? Твои? Что за зверь там нарисован?
— А когда мама обратно придет? — спросил сын хмуро.
Я надорвал так и не поддавшуюся завязку на его панамке и кинул ее в ящик для одежды, попав прямо в верхний отдел, куда и следовало.
— Идите в группу, — процедил я.
Новый телефон из жадности купил у какого-то абрека на площади трех вокзалов.
Вставил туда старую симку.
Вспыхнул экран. Нажал на одну опцию — телефон не среагировал, по дурацкой привычке сразу надавил на другую, потом на третью, четвертую, пятую… Телефон так и висел в раздумчивости. Произнося шепотом нецензурное, я тупо смотрел в экран, пока курсор, как сумасшедший, не запрыгал по всему меню, поочередно выполняя все нелепые приказания поочередно.
Зачарованно ждал окончания танца, но экран снова потух.
Второй раз включал телефон уже бережно. Никуда лишний раз не нажимал, но молча терпел, пообещав себе не трогать кнопки, пока сами не посыплются эсэмэски.
Даже в карман его спрятал и тихо пожимал в ладони.
Потом все-таки не стерпел, вытащил и опять залип взглядом на экране, как будто это могло подействовать.
Вздрогнув, телефон родил желтый пакетик. Абонент «Аля-ля-ля».
«Ты где? Хочу скорей. Твоя нескладёха».
Подождал минуту — больше никому на белом свете не важен.
Бездумно пошел пешком, то ветку встречного дерева качая на пути, то будто случайно касаясь всякого прохожего.
Алька стояла у окна, как принцесса на выданье.
Она взмахнула рукой — так, словно я искал ее во всех окнах дома и мог заблудиться, зайти не в ту квартиру.
Вприпрыжку вбежал по ступенькам к парадной, едва нащелкал домофон, дверь сразу по-детски заверещала, что вовсе не шло ее железному корпусу, и мягко распахнулась.
Этаж я перепутал, выскочил, огляделся, как вор: вижу, номера квартир на дверях совсем другие, подумал сразу, что не тот подъезд, не тот дом, и только в третью очередь пришла мысль, что надо еще вверх, вверх подняться.
Сердце куролесило.
Аля ждала, раскрыв дверь.
От нее исходило явственное ощущение, что она уже обо всем догадалась.
Она даже не спросила, зачем я вышел ниже этажом, — всё было ясно, все было неважно, спрашивать было не о чем.
Я вбежал в ее дом, как будто у меня за спиной горело, спина дымилась, пятки жгло, кидал свою одежду повсюду, носки эти оранжевые, ремни, рубахи, она помогала, невнятно приговаривая шепотом, будто заговаривая что-то, кого-то.
Качнуло лампу в глазах. Перевернулось и зависло в полунаклоне, как ромб, окно. Покрывало на диване красным, шершавым цветком било в самые губы — хотелось поймать его, сорвать со стебля, сжевать…
И вот! И вот! И вот!
И вот всё. Всё. Всё.
Шляпу лампы выровняло, ромб окна встал на место, цветок оказался тряпичным.
Проявилось Алино лицо.
— Дверь была открыта, — сказала она, усмехаясь. — Весь подъезд нас слышал.
Я собрал одежду, она была уже совсем не горячей, а какой-то волглой, будто я раскидал ее во вчерашние лужи.