Ухнуло. Показалось, будто из-под воды вылетел некий радостный подводный дух. Бьет в лицо грязью, меня переворачивает, толкает в грудь, ухожу под воду.
«Меня не убили», – ясно стучит в голове.
… На одной ноге нет берца, голая ступня чувствует дно…
Лениво шевелю руками, мозг тяжело и сладко саднит, словно переполняя голову, готовый выплеснуться…
«А я ведь тону…»
Лениво, лениво, лениво…
Тяжелые веки, красное тяжелое зарево под веками, и мозг тяжело и сладко саднит. Внутренности рывками, с каждым горловым спазмом, с каждой попыткой вдоха заполняются грязной, тяжелой водой… Вода теплая. И выдохнуть нет сил.
Голая нога, пятка моя чувствует дно. Нет моего тела, тело растворилось, только живая белая пятка и жилка на ней – мерзнет…
Толкнись ногой!
Вылетаю на поверхность, с лаем хватаю воздух, плашмя бью руками по воде, разодранными, рваными, с изуродованными линиями жизни и судьбы ладонями.
Вижу, я вижу человека.
Уйдя под воду помню, что видел человека.
Стегающий по воде тяжелый дождь… Тяжелый дождь, стегающий по воде, тысячи тяжелых капель – вижу, странно близко вижу. Только что видел грязную подводную тьму, а теперь – капли по воде.
– Егор! Плыви, Егор!
Двигаю руками, ногами, слушаюсь кого-то, кто тянет меня за шиворот.
Монах, это Монах.
Двигаю, дергаю конечностями…
Вдыхая и выдыхая, лаю сипло, визгливо.
Бьюсь в падучей на воде, на грязи, долго, долго.
Дергаю, дрыгаю…
– Егор, не лупи руками! Егор! Стой! Стой! Здесь мелко. Сиди.
Держась распахнутыми руками за кусты, сижу…
Рвет, меня рвет. Не в силах поднять глаза, равнодушный ко всему, нет, не смотрю, просто вижу, как в воду рывками изливается из меня дурная, густая жидкость.
Монаха тоже рвет.
Нас колотит и рвет… Все тело дрожит. Кусты, за которые держусь, гнутся и ломаются в руках, падаю на четвереньки, стою на четвереньках.
Изо рта изливается, с рыданием изливается изо рта рвота. И длинная, неотрывная слюна висит на губе.
Дышать трудно. Внутренности мои, кажется, разорваны, все кишки перекручены…
Сажусь, сморкаюсь грязью… Рука пляшет у лица, ледяная рука пляшет, дрожит, трясется, чужая рука… Протираю глаза.
Школы не видно, она на той стороне оврага, далеко…
Ничего не страшно. Кто бы ни пришел, что бы ни сделали с нами – ничего не страшно.
Сидим по пояс в воде, нагнув головы, вцепившись в ляжки ледяными, скрученными, кровоточащими пальцами. По спинам, по затылкам бьет дождь.
Пытаюсь сплюнуть. С онемевшего безвольного языка свисает слюна. Все тело мое, онемевшее, сошедшее с ума, колотит, лишь под языком горячо…
Выстрелов уже не слышно. Темно…
Слюна сладкая…
…Было не раннее сентябрьское утро, навстречу по тротуару шли алкоголики и молодые мамы с колясками; и те, и другие имеют обыкновение появляться на улице именно в это время.
Припухлые физиономии алкоголиков и лица молодых мам вызывали во мне нежность; у пьяниц они были иссиня-серого цвета, у женщин – бледно-розового.
Алкоголики топали деловито, им очень хотелось, чтобы все думали, что они идут на работу. Завидев меня или другого молодого человека, они всматривались в нас, определяя для себя, уместно ли позаимствовать у встречного несколько рублей, скажем, на хлеб.
Мамы смотрели вперед, старательно объезжая канавы и лужи, взгляд их был одновременно преисполненным смысла и отсутствующим – мне кажется, такой взгляд у Девы Марии на иконах. Женщины тихо покачивали своими располневшими после родов бедрами, познавшими тяжесть плода.
В знакомом дворике, куда я бесхитростно свернул от алкоголика, намеревавшегося за счет моего видимого благодушия обогатиться на пару монет, все тот же, что и два месяца назад, юноша носил ящики с овощами, в ящиках лежали огурцы.
Во дворе я увидел старых своих знакомых – колли, мальчика и девочку.
Отец-колли был счастлив. Хозяева выпустили его из вольера, он вертелся во дворе, ища, с кем бы поделиться прекрасным настроением.
В вольере, нежная и заботливая, суетилась мать-колли, вокруг нее дурили три щенка – два черных, один рыжий. Мать давно оставила попытки собрать их вместе и только изредка полаивала, не строго, но жалобно.
Почти обезумевший отец, казалось, не замечал семейных проблем, непослушанья детей и мне, медленно подошедшему, улыбающемуся, тут же поднес небольшую сухую палочку, вихляя даже не хвостом, а всем рыжим пушистым ласковым телом. Я принял палочку и под его восторженным взглядом откинул ее на несколько метров. Отец подпрыгнул, будто хотел ее поймать еще в воздухе, и, касаясь земли тонким изящным мушкетерским носом, помчался искать, пролетел дальше, чем нужно, схватил другой, мало похожий сук и принес его мне, счастливо подрагивая всем телом.
– Вот где была твоя девочка! – радовался я вместе с ним. – Рожала она! – Я ласково прихватил его за шиворот, приобнял пса, чувствуя ароматное роскошество его шерсти. – Домой ее увели, а ты тосковал, да? Ах ты, псинка моя…
Он снова сбегал за палочкой и принес ее; когда я выдернул сучок из его рта, на языке пса осталась черная, как мне показалось, сладкая весенняя грязь. Розовый язык его вяло и влажно колыхался, как флаг.
Дашу я дома не застал.
А через два дня был в Моздоке.
«Сколько мы здесь сидим?..» – Монах! Сколько мы здесь сидим? – Не знаю… Полчаса… Или час… У меня часы на руке, неожиданно вспоминаю я. Запястье левой руки чувствует браслет. – Пойдем… На сушу…
Ноги тяжко ступают по грязи. Неудобно идти в одном берце… Снять? Сажусь в воду, снимаю. Монах, стоя рядом, ждет.
– Оружие есть? – спрашиваю я.
– Нет…
Встаю, смотрим вокруг, сырая темнота…
Пошел легкий, мелкий, жесткий снег.
Едва выговаривая буквы, спрашиваю:
– Школа там? – и указываю.
– Нет, вроде вот там…
– Значит, дорога – в той стороне.
– Ночью пойдем? – спрашивает Монах. – Может, до утра?..
– Мы сдохнем в этой луже до утра…
Внутренний жар спадает, и пот, смешавшийся с грязью, начинает леденеть на слабом ветру.
Шлепая ногами, выходим из воды, ссутулившиеся, мерзлые…
Поднимаемся, цепляясь за кусты, из оврага. Несколько раз падаем. Помогаем друг другу встать.
Чувствую свои ноги до колен, ниже – обмерзшие колтуны.
Выбравшись, вглядываемся в темень. Где-то стреляют…