громко сказал он.
На ужин было немного жидкой каши. Делила ее Татьяна под строгим надзором трех пар глаз. Тут уже нельзя было ошибиться или проявить милосердие — все были равно неуступчивыми. Вначале она дала каждому по две полные ложки, потом еще по четверти ложки. Остатки разобрали почти по крупинкам. Теперь все знали, что такое щепотка крупы, горстка муки или кусочек сахару. Ели жадно, стыдясь друг друга.
Долго сидели у костра, отогревая раны. Ничто так не мучило путников, как эти раны. Хорьков с ужасом думал о завтрашнем дне. Он предложил еще раз просмотреть котомки, выбросить все, без чего можно обойтись. Решили отказаться от брезента, полотенец, белья и всех личных вещей. Но это ненамного облегчило рюкзаки.
Что же делать? Идти с грузом было невозможно.
Хорьков сидел у костра, иногда он закидывал на затылок сцепленные в пальцах руки, подолгу смотрел невидящими глазами в небо, точно ожидая от него ответа. Он не замечал ни склонившихся над стоянкой зеленых крон, ни товарищей, наблюдавших за ним, ни щемящей боли в ногах. А когда его безучастный взгляд падал на желтые свертки материала изысканий, упакованные в непромокаемые мешки, он мрачнел, его угловатое лицо вытягивалось, а меж бровей ложилась глубокая складка раздумья. Уже давно в его голове созрело решение, но что-то останавливало Виктора Тимофеевича. Он смотрел на замученных голодом товарищей, на обезображенные ноги, на лохмотья, ища во всем оправдания своему последнему решению. С трудом выговорил, обращаясь ко всем.
— Нам остается уничтожить материал, иначе трудно будет идти.
Где-то близко в темноте, словно от удивления, неожиданно для всех ухнул филин.
— Мы составим акт, в нем укажем, что побудило нас принять такое решение, и сожжем материал.
Виктор Тимофеевич достал лист бумаги, долго писал вступительную часть. В ней было указано, что материал уничтожен при единогласном решении, что это вызвано было необходимостью спасти жизнь людей, уже не способных нести его дальше. Затем был дан подробный перечень фотоснимков, схем, журналов, подлежащих уничтожению. Хорьков понимал, какая ответственность ложится на него. И он принимал ее на себя. У него за последние дни неожиданно посеребрились виски. Лицо осунулось.
Во мраке ночи, в глубине безмолвных пустырей, горел большой костер. Скупо, чуждо мигали над тайгою звезды. И одинокий крик ночной птицы изредка будоражил тишину. Виктор Тимофеевич встал и, тихонько переставляя больные ноги, подошел к сверткам. Лицо его выражало необычайное спокойствие. Не торопясь, он поднял один сверток, внимательно осмотрел его, точно до этого никогда не видел, и вернулся на свое место к костру. Все насторожились, повернулись к Хорькову. Кто-то подбросил в огонь сухих дров, чтобы горел он пожарче. Хорьков заторопился. Судорожно работая пальцами, он распаковал сверток, уложил стопы материала перед собой между ногами, скосил глаза на жаркое пламя. Затем дрожащими руками взял небольшую пачку фотоснимков, уже замахнулся, чтобы бросить их в огонь, но вдруг заметил на верхнем снимке, обращенном к нему тыльной стороной, знакомые топографу проколы, обведенные кружочками, пометки, надписи, условные обозначения — следы кропотливой и упорной работы. У него болезненно исказилось лицо, защемило сердце. Невыносимо тяжело стало Хорькову. Он повернул снимок изображением к себе и увидел знакомые места, прорезанные витиеватыми прожилками рек, названия, которые даны были им и подписаны его рукой. Увидел темные полоски обмежек, по которым бродил все лето отряд, обходя топкие болота и зыбуны, опознал перелески. И, словно забыв о самом главном, он стал перебирать снимки, жадно впиваясь взором в еле заметные штришки. Он смотрел и ронял снимки на землю, и они громоздились перед ним бесформенной кучей.
Татьяна молча принесла второй сверток, распаковала и подложила Хорькову. Подошли к нему и двое остальных. Снимки шли по рукам, и на какое-то время были забыты все горести жизни. Перед людьми, уже терявшими человеческий облик, уже свыкшимися с мыслью о надвигающейся развязке, воскрес, как живое видение, весь пройденный путь: радости, невзгоды, удачи и надежды. И какое же нужно было иметь сердце, чтобы оно не дрогнуло при одной только мысли, что весь этот материал, собранный с невероятным напряжением сил, всей воли людей, должен быть ими же уничтожен! Они должны сжечь его, чтобы спасти свою жизнь. А кто-то другой вновь повторит этот печальный маршрут!
Костер догорал, тлели раскаленные угли. Хорьков схватил с земли охапку снимков и поднял их высоко, чтобы бросить в огонь, но... руки не разжались.
— Не надо, не надо! — заволновались люди, подступая к нему. — Может, как-нибудь унесем!..
Долго складывали снимки в том порядке, в каком они были. Разложили их по трем рюкзакам и уснули с неопределенным чувством тревоги за завтрашний день. А над тайгою плыла ночь. Это была одна из тех ночей, когда небо опускается близко к земле, когда звезды горят ярче и ощущение жизни необычайно сильно. Люди, очерствевшие от неудач, прижимались к холодной земле, как бы ища в ней ласку, столь необходимую в эти дни. Теперь только сон приносил им забвение, но и он был тревожен. Бредил в жару Абельдин, метался на жесткой подстилке, кого-то звал... Перед утром костер погас. На лохмотья уснувших людей упала роса, лес стоял в немом оцепенении.
Первым проснулся Хорьков. Оглянулся. Из-за гор сочилось утро, наполняя лесные просторы голубоватой дымкой. Не поднимаясь, Хорьков ощупал худыми пальцами раны на ногах и удивился: они затянулись твердой коркой, и теперь малейшее прикосновение к ним вызывало нестерпимую боль. Он на четвереньках дополз до огнища, разгреб пепел и на тлеющие угли положил сушник. Затем разбудил остальных. Люди неохотно возвращались к действительности. Она не обещала им ничего хорошего. Теперь все понимали, что с каждым днем они приближаются к роковой развязке и что этих дней у них остается совсем мало, гораздо меньше, чем у каждого пальцев на руках. И все-таки в людях жила надежда и теплилась вера в то, что Хорьков совершит чудо.
Отряд продолжал свой путь, который лежал на верх хребта. Подъем затянулся. Еще плотнее сомкнулась тайга. Сваленные бурей деревья, давнишний колодник, чаща, заросли папоротника — все, что в другое время никто не заметил бы, теперь было серьезным препятствием. Земля, по которой они передвигались, настойчиво манила их к себе на мягкую подстилку, обещая долгий покой. И людям, уже хлебнувшим так много горя, хотелось оборвать этот мучительный путь, прилечь на пахнущий прелью «пол», прижаться к нему всем исстрадавшимся телом и уснуть, не тревожась больше о земных делах. Но жизнь в них еще теплилась, и они шли. Хорьков мечтал сейчас об одном, только об одном — перебраться за водораздел. Он убедил себя и спутников, что за ним, за этим пологим, как спина сытого медведя, хребтом их ожидает удача.
Подъем оказался долгим и крутым. Впереди неожиданно вспыхнул просвет, и путники, почти на четвереньках, выбрались на поляну. Идти дальше у них не было сил. Какова же была их радость, когда они увидели перед собой густые заросли голубики! Спелые, иссиня-черные ягоды гроздьями свисали с веток, словно нарочно их рассадила здесь чья-то добрая рука. Забыв про все, путники рвали ее скрюченными пальцами и горстями запихивали в рот. И только после того, как прошли первые, минуты радости, когда немного привыкли к обилию пищи и каждый понял, что нет смысла торопиться, что ягод хватит на всех, они вспомнили про боль и усталость.
— О, еще стоит жить, если можно так поесть, — сказал Хорьков, размазывая по губам черный сок.
Надо было хорошо отдохнуть перед последним подъемом. Все сняли сапоги, чтобы освежить раны, проветрить их и унять боль. Они несколько часов подряд «паслись» на голубике, передвигались ползком от куста к кусту. Абельдина, который уже почти не мог двигаться, кормили поочередно. Он брал от товарищей голубику дрожащими руками, долго заталкивал ее в рот, бессмысленно жевал, не ощущая потребности в пище, не чувствуя вкуса ягод и не терзаясь голодом. Ел потому, что все ели, и потому, что так надо.
Путники разломили пополам последнюю лепешку и одну часть разделили на всех. Абельдину дали сверх этого щепотку сахару. Он грустно посмотрел на свой кусочек хлеба, затем проткнул пальцем в нем отверстие, заполнил его сахаром и спрятал все это далеко за пазуху. Кто знает, что побуждало его запасаться, — может быть, инстинкт, а может быть, у него уже не было потребности в пище.
Стали собираться. Абельдин идти сам не мог.
Виктор Тимофеевич и Борис подняли Абельдина и, поддерживая за поясной ремень, повели дальше. Шли в обнимку, словно пьяные, припадая к стволам, спотыкаясь.
Лес стал редеть. Путники выбрались на край прогалины, остановились передохнуть. У дальних гор тлело солнце, и на макушках деревьев медленно угасал золотистый отсвет заката. Изредка набегал теплый,