— Не знал? — наклоняется надо мной, присев на корточки, она. — А сам? Ты сам такый.
— Какой?
— Такый. Теля!
— Ах, вот как, — я хватаю ее за руку, она вырывается, отпрыгивает от меня и начинает строить рожи, я кидаюсь за ней, начинается беготня, крик, борьба. Вокруг темнеет. Неожиданно и сразу наступают сумерки. Вода в реке подожжена закатом. Далеко в стороне в багровом золоте излуки медленно движутся черные силуэты коров. Негромко звучит пастуший рог.
— Домой! — говорю я, выпуская распаренную возней Кшиську.
— Ниц, — живо откликается она, — ще не час.
— Пойдем, — говорю я, — лучше в саду побродим.
— Ниц, — говорит она, — будемо купаться.
— Я не буду, — говорю я и ложусь на свои штаны.
Трава уже холодная, зато трусы высохли, и я не опасаюсь замочить ими одежду.
— А я буду купаться! — говорит Кшиська.
— Ну и купайся, — говорю я.
— Буду, — говорит Кшиська упрямо, — а ты не мужчина, а теля.
— Пусть теля, — говорю я, — а купаться не буду.
— Я буду! — вызывающе говорит она. — Теля, теля!
— Искупаешься, потом сохни целый час, — ворчу я.
— Не надо сохнуть, — кричит она, — слы-ы-шишь, теля. Надо як я. Дывись.
Я слышу рывок воздуха над собой и вскидываю голову. Золотое тело Кшиськи с четко отделенными от этой позолоты бедрами, блистающими белизной, несется к реке. Сначала мне кажется, что она переодела плавки, и вдруг я понимаю: на ней ничего нет! Совсем ничего.
Я падаю лицом в ладони. Жар оплескивает меня. Горят щеки, горит шея. Ну, девчонка! Я даже не могу понять, как мне быть, когда она вылезет. Я лежу и слушаю плеск на реке, он еле слышен. Не девчонка, а парень в юбке, вот кто Кшиська. Но, произнося все это про себя, я вдруг осознаю, что именно сейчас она стала для меня девчонкой. И даже больше того — чем-то особым, манящим, волнующим. Я лежу на локте, под рукой щекотно живет трава, ползают и покусывают кожу разные козявки. Мне как-то муторно. Я теперь уже не смогу смотреть на Кшиську, как на товарища. Зачем она это выкинула? Как она теперь будет вылезать? Не стыдно ей? Я украдкой кошу глазом на реку. Багрово отцветает закат на середине, на трепетной водной глади никого нет. Где же она? Так ведь и утонуть можно. Я вскидываюсь на руках и гляжу на реку. Никого. Может быть, там, в камышах? Я вскакиваю. Тревога трубит во мне. Все в мозгу переполошено. Где она, неистовая моя подруга?
Я оглядываюсь. В нескольких шагах от меня, подчеркнуто отвернув в сторону голову, лежит почти совсем одетая Кшиська. На ней уже и юбка и майка, только блузка еще не надета. Я начинаю торопливо одеваться. Мне трудно глядеть на Кшиську, и краем глаза вижу, что она тоже старается не смотреть на меня.
— Пойдем, — говорю я, не глядя на нее.
Она молча идет вверх по тропинке. Я догоняю ее. Оба, не перемолвившись словом, проходим мимо стены фольварка в зацветшей зелени, гнездящейся в трещинах и бревнах, мимо разрушенной часовни с искривленным облезшим распятием, мимо первых мазанок и огородов окраины. Неожиданно Кшиська сворачивает в переулок. Я плетусь за ней. Из-за оград на меня посматривают мальчишки. Как всегда, им не нравятся мои брюки. Кшиська, не оглядываясь, быстро идет в гору. Она опустила голову, вид у нее нездешний и неприступный, такой я ее еще никогда не видел. Я иду сбоку, чуть отставая, Вокруг пахнет пылью, цветами, помоями. Где-то перекликаются высокими голосами хозяйки. Уже совсем стемнело, и в домах зажигаются окна. Вдалеке в конце улицы горит одинокий фонарь.
Кшиська опять сворачивает. Мы подходим к витой чугунной ограде. Это же костел. Кшиська почти пробегает по двору и пропадает в дверях. Я нерешительно подхожу к их выщербленной позолоте. Одна створка отворена. Я решаюсь и вхожу. В костеле темно. Лишь впереди в глубине, тускло мерцает свеча. Я, неслышно ступая, иду между рядами скамей.
Впереди что-то темнеет. Я останавливаюсь, не доходя. Раскинув руки крестом, на плитах лежит Кшиська. Она что-то шепчет. Прислушиваюсь.
— Матка бозка, — шепчет Кшиськин голос, — пан Езус, пани Мария. Пшебачьте меня за грех мий. Пшебачьте, допоки я мала тай глупа...
Я бесшумно выскакиваю из костела, выбегаю за ограду и там жду, прислонившись к чугунным холодным прутьям. Ох и чудная все-таки девчонка Кшиська!
До дома мы дошли, не перекинувшись ни одним словом. У калитки Кшиська протянула мне руку и сказала:
— До видзеня!
Я пожал длинные гибкие пальцы и недоуменно таращился ей вслед, пока она не дошла до угла дома и не свернула за него. Мне почему-то казалось, что за этот день мы с ней подросли оба. Она с ее длинными, не по росту, золотистыми ногами, с крепко обрисованными икрами, с тонкой талией, вокруг которой вилась коротенькая юбчонка, с высоко сидящей на гибкой шее головой, обрамленной пепельным кружением волос, и я в своей пестрой ковбойке, которую уже распирали твердеющие мышцы плеч.
Что-то переменилось с этого мига.
В саду колобродил ветер. Было темно и холодно. Где-то далеко выл пес. Вечер накатывался безлунный, мрачный. Я вошел в комнату, когда мама только что вернулась с работы.
Ночь была предгрозовой. В кронах сада бурлил и клокотал ветер. На крыше бренчал отставший железный лист. Я хотел было побродить по саду, как вдруг сердце у меня дрогнуло и остановилось: рядом со мной, в другом углу крыльца, кто-то вздыхал и бормотал. Я попятился к двери в коридор и, лишь коснувшись спиной ее деревянного холода, решился посмотреть в угол. Там кланялась и бормотала что-то длинная согбенная фигура.
— Это вы, дедушка Исаак? — спросил я шепотом.
— То я, мальчик, — ответил мне печальный голос, — что ты бегаешь в такую нехорошую ночь? Разве мало беды вокруг?
— Какой беды? — сказал я, постепенно приходя в себя и обретая утраченную было смелость. — Вы чего испугались, дедушка Исаак?
— Не ходи в такую ночь гулять, мальчик. Такая ночь для дурных дел.
— Это вы туч испугались? — спросил я, подходя к нему. Он стоял, прижавшись к перилам крыльца. Длинные волосы его раздувались ветром. И вид его унылого профиля опять меня встревожил. Но я не подал вида.
— Вы почему не спите, дедушка Исаак? — спросил я. — Где Ревекка?
— У Ревекки тоже нашлись свои дела, — прогундосил Исаак, — у всех молодых в конце концов находятся свои дела. У тебя они тоже уже есть, мальчик?
— Есть, — сказал я и заполыхал, вспомнив сегодняшнюю реку и Кшиську. Хорошо еще, что в такой темени нельзя было разглядеть мое лицо.
— У всех есть свои дела, — сказал Исаак, — только у старости нет своих дел. Остаются одни чужие. Зато она и многое видит, старость. Мальчик, прошу тебя: не ходи сегодня в сад. Тучи над нашим домом. Предчувствую: будет большая гроза, не ходи в сад, мальчик, там не ты один ходишь по ночам, не ходи в сад, мальчик.
Бормоча это, он мелкими шагами все подходил и подходил к двери и вдруг исчез, как растворился. Не заскрипели половицы, не скрежетнули дверные пружины.
Мне стало так не по себе, что уже совсем было я решился идти домой, но тут же устыдился своего страха. Я мерз в своей рубашке, но слова старого Исаака взбудоражили меня неясной, знобкой тревогой. Теперь я уже просто не смог бы уснуть дома.
Я сбежал с крыльца и отправился в сад. Но там все гудело и глухо рокотало от ветра. Гул был такой, что даже падение яблок не столько слышалось, сколько угадывалось.
Я пробежался было немного, но вокруг все шевелилось, какие-то темные силуэты вырастали мне