рядом на перроне, надзирая за моим отбытием. Это была, разумеется, игра воображения; я точно знал, что Кантон не посмеет показаться на глаза, но тем не менее чувствовал я себя прескверно. После Монтрё и одиночки мне изменяет выдержка.
Лейбниц тогда сам отвез меня на вокзал в дежурной машине. Сознание вины делало его неловким; к обычной угловатости прибавилась резкость жестов.
— Надеюсь, вы не опоздаете в Берлин...
— Как вам мой Уоллес?
— В Париже побывайте в пассаже...
— Ночь, а тепло...
Совершенно необязательные фразы, лишенные настоящего смысла. Мы обменивались ими до прихода поезда. Испытывая облегчение, я поднялся на подножку.
— Счастливого пути!..
— Прощайте. Не подаю руки — занята.
— Я понимаю.
Представляю, с каким наслаждением он поставил бы меня к стенке!
В Париже я накупил газет; холодными руками раскрывал их, ища сообщение из Монтрё. Ни слова. Длинные статьи военных обозревателей. Объявления магазинов. Колонки пустой чепухи... Гадалка мадам Паскье извещает, что изменила часы приема... Четырнадцать человек ждут казни — и ни строчки нонпарели. Руки девочки, сложенные за спиной, как крылья; я не забуду этого до конца дней...
В голове — каша из событий, лиц, слов и воспоминаний. В Монтрё, уже на вокзале, меня прошиб пот. Что было бы, если Лейбниц связался бы с итальянским консульством и оказалось, что Кантон и не подумал докладывать о моем исчезновении? Звонил ли в Париж Тропанезе? Потом возникла Дина и протянула мне руку для поцелуя. Я успокоился: ОВРА — не самая незначительная шестерня в государственном механизме Италии, а Дина, помимо служебного интереса, кажется, испытывает ко мне и обычное человеческое расположение.
...Начинается дождь, углубляя сон моих попутчиков. У лейтенанта лицо спящего младенца. Этот еще не убийца, но станет им. «Гитлерюгенд», школа и истинно нацистское семейное воспитание сделали из него надежного солдата фюрера. Поменяйся с ним Лейбниц местами, и девочка с руками-крыльями не обрела бы надежды на спасение. Он придет домой и будет хвастать перед родными своей формой и своей силой; через год горничная и служанка из соседней лавки родят «детей фюрера», а лейтенант, научившись убивать, без содрогания сбросит бомбу на головы негерманских младенцев и напишет сентиментальное письмо невесте с клятвами в любви. «Германия, Германия, ты превыше всего!..»
Во Франкфурт въезжаем ночью. Город затемнен; стекла в окнах вокзала заклеены бинтами. Высокий чин майора охраняет наше купе от вторжения солдат, ищущих свободного местечка. С грохотом рванув дверь и галдя, они цепенеют на пороге, захлопывают рты и на цыпочках пятятся в коридор. Лейтенант причмокивает во сне и складывает губы колечком.
Дождь испещряет окно потеками и разводами. Говорят, дождь — отличная примета, сулящая легкую дорогу. Я лично этому не верю: после фон Кольвица и допроса в триестском отделении ОВРА приметы отнесены мной в разряд вредных предрассудков. Кроме того, перед Берлином не стоит настраиваться на благодушный лад.
Так уж было однажды — я расслабился, поверил в везение и поплатился за это. Паспорт Багрянова и «Трапезонд», приобретенный без затруднений, сделали меня неосмотрительным. Не проведя разведки, я ринулся за визой в швейцарское посольство в Софии и нарвался на Генри.
О, какой убийственно долгой была пауза после того, как Генри сообразил, что Багрянов и я, очевидно, одно лицо!.. Два года назад он работал в швейцарском отделении Бюро путешествий Кука и несколько раз оформлял мне билеты. Он был расторопен, пунктуален, и я предпочитал его другим агентам и посредникам этого бюро.
Медлить было нельзя, и я быстренько свалил вину на служителя, проводившего меня в кабинет и отрекомендовавшего «господином Багряновым».
— Какая встреча, Генри!.. Глазам не верю!.. Вот будет огорчен Слави — я бы познакомил вас и, уверен, сдружил бы!
— Слави?
— Ну да, Слави Багрянов. Я представляю его персону в качестве частного поверенного...
Объяснение было не из лучших, но другого у меня не нашлось. Слава богу, в анкете еще отсутствовала фотография, и Генри, кисло улыбаясь, уделил несколько минут мне и воспоминаниям о Женеве. Я сидел как на иголках, пил кюммель и прикидывал, сообщит ли Генри в полицию после того, как я уберусь, или удовольствуется полученным разъяснением.
Неделю спустя, убедившись, что полиция не крутится вокруг конторы, я позвонил Генри и огорчил его известием о длительной болезни Багрянова. В эту минуту в моем кармане лежал билет на Симплон — Восток... Опасная вещь благодушие.
...Под утро будим гудком носильщиков на Нюрнбергском вокзале, полчаса стоим, меняя паровоз, и, сопровождаемые безостановочным дождем, начинаем отмерять километры колеи, идущей через Лейпциг к Берлину.
Лейпциг — последняя крупная станция на перегоне. Майор и лейтенант, суетясь, собирают многочисленные чемоданы, баулы, кофры, портпледы, несессеры, сумки и шляпные картонки. Из всех углублений и со всех сеток извлекается и снимается тяжелое, надежно перевязанное и зачехленное добро. На каждой вещи ярлычок с четкой надписью: имя, звание, адрес. Носильщики едва справляются с этой грудой и завистливо поглядывают на господ. Лейтенант счастлив: на вокзале его встретила тощая белобрысая Гретхен в юбке выше коленей. Кроме нее, на перроне переминаются с ноги на ногу в нетерпении толстая седая дама, еще две — помоложе, хорошенький сорванец в форме «Гитлерюгенда», и толстяк в визитке. Семейство майора приветствует своего главу поднятием рук и «Хайль!» — сплоченная ячейка немецкого общества, единодушная и единомыслящая.
Лейтенант на прощание искренне вздыхает:
— Счастливец, едете в Берлин,
— Лейпциг тоже неплохо, — говорю я. — Тем более когда встречает невеста...
— Да, но Берлин есть Берлин!
Поля. Дома. Поля. Дома... Чередование пятен, заштрихованных дождем. Черные мокрые шоссе, серые дороги. Опять поля. Опять дома. Монотонный дождь и монотонные картины... Слави едет по Германии и, не поручусь, что радуется своему путешествию. Жаль, что занимательный детектив уложен в чемодан, и глаза поневоле прикованы к окну... Поля... Дома... Шоссе...
Поезд, размеренно бренча железом, минует переезд. У барьера, открытая дождю, ждет забрызганная машина. В ее кузове женщины. Стоят, свесив руки вдоль бедер. Темные платья, промокшие до нитки, обтягивают угловатые тела. На головах серые платки, и такого же цвета большие нашивки на груди. Провожают поезд взглядами и ежатся. Скорость мала, и я успеваю прочесть черные надписи на нашивках: «ОСТ».
...Как я сойду в Берлине с такой прокушенной губой?
— Берлинские отели в основном «хитрые»; в пансионах относительно спокойнее, хотя гестапо имеет там осведомителей.
— Предлагаете пансион?
— Напротив, отель.
— Что ж, в этом есть своя логика.
Из всех своих галстуков выбираю самый скромный. Коричневый с красной ниткой — намек на партийные цвета. Прикусив губу, пытаюсь завязать его нужным узлом, не слишком свободным, но и не маленьким. Все должно быть в меру, солидно и скромно. Волосы согласно моде зализываю щеткой на косой пробор; в манжеты рубашки вдеваю темные запонки. В последний раз рассматриваю себя в зеркало и, почти удовлетворенный, добавляю к аксессуарам туалета толстый перстень из дутого золота. Он ужасающе