Рэнсам, к Джоудам. Дома стоят темные, точно крысиные норы, а ведь было время — гости съезжались, танцевали. Моления, крик, шум во славу божию, свадьбы играли — и все здесь, в этих самых домах. Оглядываюсь вокруг себя, и хочется мне пойти в город и перебить там кого следует. Прогнали отсюда людей, запахали землю тракторами, а что они с нее получат? Что они такое возьмут, чтобы сохранить свои «минимальные прибыли»? Они возьмут землю, на которой истек кровью мой отец. Здесь родился Джо, и я здесь ночью под кустами сопел, как козел. Что они еще получат? Земля истощенная. У нас уже сколько лет плохие урожаи. А эти сволочи в конторах — они взяли и ради своих «минимальных прибылей» разрубили людей на две половины. Человек сливается воедино с тем местом, где живет. А когда мыкаешься по дорогам в забитой всяким скарбом машине, тогда ты не полный человек. Ты мертвец. Тебя убили эти сволочи. — Мьюли замолчал, но его тонкие губы все еще шевелились, грудь тяжело вздымалась. Он сидел, глядя на свои освещенные огнем руки. — Я… я уж давно ни с кем не говорил, — тихим, извиняющимся голосом сказал он. — Все слонялся с места на место, точно призрак на погосте.
Кэйси подсунул длинные доски в костер, огонь лизнул их и снова взметнулся вверх, к подвешенному на проволоке мясу. Стены дома громко потрескивали, остывая в ночном воздухе. Кэйси спокойно проговорил:
— Надо повидать людей, тех, что снялись с места. Чувствую, что мне надо повидать их. Им нужна помощь, — не проповеди, а помощь. Какое уж тут царство божие, когда на земле нельзя жить? Какой уж тут дух святой, когда людские души поверглись в уныние и печаль? Им нужна помощь. А жить они должны, потому что умирать им еще нельзя.
Джоуд крикнул:
— Да что в самом деле! Давайте есть, а то ссохнутся, будут величиной с мышь. Вы посмотрите. Понюхайте, пахнет-то как! — Он вскочил с места и передвинул кусочки мяса подальше от огня. Потом взял нож Мьюли и, надрезав один кусок, снял его с проволоки. — Это проповеднику, — сказал он.
— Говорю тебе — я больше не проповедник.
— Ну ладно, не проповеднику, так просто человеку. — Джоуд надрезал еще один кусок. — А это Мьюли, если у него еще аппетит не пропал от огорчения. Зайчатина. Жесткая, точно камень. — Он сел и запустил свои длинные зубы в зайчатину, рванул большой кусок и принялся пережевывать его. — Ой! Ну и похрустывает! — и с жадностью откусил еще один кусок.
Мьюли сидел, глядя на свою порцию.
— Может, не следовало мне так говорить? — сказал он. — Может, это лучше держать про себя?
Кэйси, набивший полный рот мясом, взглянул на Мьюли. Мускулы у него на шее ходили ходуном.
— Нет, говорить следовало, — сказал он. — Иногда человек изливает все свое горе в словах. Иногда человек замыслит убить кого-нибудь, поговорит, изольет свою злобу, тем дело и кончится. Ты правильно поступил. Никого не надо убивать. Совладай с собой. — И он снова поднес зайчатину ко рту. Джоуд бросил кости в огонь, вскочил с места и снял с проволоки еще один кусок. Мьюли принялся за свою порцию, и жевал он медленно, а его маленькие беспокойные глазки перебегали с Джоуда на проповедника. Джоуд ел с остервенением, по-звериному, и вокруг его рта поблескивали сальные разводы.
Мьюли смотрел на него долго и чуть ли не с робостью. Потом опустил руку с куском мяса и сказал:
— Томми.
Джоуд поднял глаза, не переставая жевать.
— А? — спросил он с полным ртом.
— Ты не сердишься, что я говорю про убийство? Тебе не обидно меня слушать?
— Нет, — сказал Том. — Не обидно. Что было, то было.
— Ты не виноват, это мы все знали, — сказал Мьюли. — Старик Тернбулл грозился отомстить тебе после тюрьмы. Он, говорит, убил моего сына, и я ему этого не спущу. Но потом соседи успокоили его, образумили.
— Мы были пьяные, — тихо сказал Джоуд. — Подвыпили на вечеринке. Сам не знаю, с чего все началось. Почувствовал вдруг, что меня пырнули ножом, и протрезвел. Вижу, Херб опять замахивается. А тут у стены, у школы, стояла лопата. Я схватил ее и ударил Херба по голове. У меня с ним никаких счетов не было. Он был хороший. Еще мальчишкой увивался около моей сестры Розы. Мне этот Херб даже нравился.
— Старику все так и говорили. Наконец кое-как утихомирился. Мне кто-то рассказывал, будто у него родство с Хэтфилдом со стороны матери, вот он и пыжится изо всех сил. Не знаю, верно это или нет. Они всей семьей уехали в Калифорнию полгода назад.
Джоуд снял с проволоки оставшиеся куски, роздал их сотрапезникам и опять уселся у костра. Теперь он ел уже не так быстро, разжевывал мясо как следует и вытирал рукавом жир с губ. А его темные полузакрытые глаза задумчиво смотрели на потухающий костер.
— Все уезжают на Запад, — сказал он. — А я подписку дал, надо выполнять обязательство. Мне в другой штат нельзя.
— Подписку? — спросил Мьюли. — Да, я про них слыхал. А как с ними выпускают?
— Я вышел раньше срока. На три года раньше. Ставят кое-какие условия, которые нужно выполнять, а не выполнишь, опять засадят. Являться надо время от времени.
— Как там с вами обращались? У моей жены двоюродный брат побывал в Мак-Алестере, так ему там спуску не давали.
— Обращаются неплохо, — сказал Джоуд. — Не хуже, чем в других тюрьмах. Но будешь буянить, тогда спуску не дадут, это верно. Нет, в тюрьме жить можно, если только надзиратель не придирается. А тогда дело дрянь. Я ничего жил. Держался смирно. Писать выучился, да еще как красиво. И птичек умею рисовать. Мой старик увидит, как я птичку с одного росчерка рисую, пожалуй, разозлится, а то и вовсе взбесится. Не любит он таких фокусов. Когда обыкновенно пишут, и то ему не по душе. Боится, что ли? Наверно, привык: раз перо и чернила — значит, что-нибудь взыскивают.
— И не били тебя?
— Нет, я смирный был. Конечно, когда тянешь такую лямку изо дня в день все четыре года, это кого хочешь до одури доведет. Если натворил такого, что вспоминать стыдно, — ну, сиди и кайся. А я — вот честное слово! — если бы Херб Тернбулл полез на меня с ножом, я бы опять пристукнул его лопатой.
— На твоем месте каждый бы так сделал, — сказал Мьюли.
Проповедник не отводил глаз от костра, и в сгущавшейся темноте его высокий лоб казался совсем белым. Огненные блики играли на его жилистой шее. Он сидел, обняв колени, и похрустывал костяшками пальцев.
Джоуд бросил в огонь объедки, облизал пальцы и вытер их о брюки. Он поднялся, взял с крыльца бутылку с водой, сделал маленький глоток и, прежде чем сесть, передал бутылку проповеднику. Потом снова заговорил:
— Что меня больше всего мучило? То, что во всем этом нет никакого смысла. Когда корову убьет молнией или поля зальет разливом — тут особого смысла искать не станешь. Случилась беда, ну и случилась. Но когда тебя сажают под замок на четыре года, в этом должен быть какой-то резон. Человеку положено до всего добираться своим умом. Так вот, посадили меня в тюрьму, держали там четыре года, кормили. Как будто это должно или исправить меня, чтобы я не пошел во второй раз на преступление, или припугнуть так, чтобы впредь неповадно было… — Он помолчал. — Но если Херб или кто другой опять на меня полезет, я то же самое сделаю. Особенно если в пьяном виде. Вот над этой бессмыслицей и ломаешь себе голову.
Мьюли заметил:
— Судья говорил, ты потому так легко отделался, что Херб тоже был виноват.
Джоуд продолжал:
— В Мак-Алестере сидел один — бессрочник. Учился все время. Работал секретарем у надзирателя, переписку вел и все такое прочее. Умница, в законах смыслил. Я с ним однажды разговорился обо всем этом, — человек он был образованный, много книг прочел. Так он мне сказал: книги тут не помогут. Я, говорит, о тюрьмах все перечитал, и о прежних и о нынешних, и теперь еще меньше понимаю, чем раньше. Тут, говорит, такая неразбериха, что сам черт ногу сломит, и ничего с этим не могут поделать; а чтобы ввести какие-нибудь изменения, так на это ни у кого ума не хватает. Не вздумай, говорит, за книги засесть: