тебя жизнь ничем больше не держит, не прельщает, где уж мне, слабому, тебя удержать. Только вот… — Он обернулся к диакону и приказал: — Давайте, отче, несите.
Отец Алексий кивнул, вышел за дверь. В спальне стало тихо. Марья Афанасьевна лежала с закрытыми глазами, и лицо у нее было такое, будто она уже не на ложе, а посреди церкви, в раскрытом гробу, и из-под высоких сводов навстречу ей сладко поют ангелы. Митрофаний встал, подошел к висевшей на стене литографии, стал с интересом ее разглядывать.
А вскоре двери отворились, и диакон с келейником внесли плетеный короб с малым поверху окошечком. Поставили на пол и, поклонившись владыке, отошли к стенке.
В коробе что-то странным образом шуршало и чуть ли даже не попискивало. Сестра Пелагия от любопытства вытянула шею и на цыпочки встала, желая заглянуть в окошко, однако Митрофаний уже откинул крышку и запустил внутрь обе руки.
— Вот, тетенька, — сказал он обычным, непастырским голосом. — Хотел показать вам, пока не померли. Из-за того и припозднился. По моему приказанию посланцы мои обшарили всю округу, даже и телеграфом воспользовался, хоть, сами знаете, и не люблю этих новшеств. В помете у отставного майора Сипягина нашелся белый бульдожонок женского пола. И ухо, поглядите-ка, правильное. А из Нижнего в дар от купца первой гильдии Сайкина скороходным паровым катером два часа назад доставили белого же кобелька, полутора месяцев. Тот вообще по всем статьям молодец. Сучка — та не сплошь белая, с рыжими носочками, но зато исключительной криволапости. Звать Муся. Еле Сипягин отдал — дочка никак не хотела расставаться. Пришлось отлучением пригрозить, за погубление души христианской, что с моей стороны было даже и противозаконно. А кобелек пока без имени. Смотрите, какое у него ухо коричневое. Нос, как полагается, розовый, крапчатый, и, главное, мордой замечательно брудаст. Подрастут щенки, можно наново скрещивать. Глядишь, через два-три поколения белый бульдог и восстановится.
Он извлек из корзины двух пузатых щенков. Один был побольше, зло тявкал и сучил лапами, другой свисал смирно.
Пелагия оглянулась на умирающую и увидела, что Марья Афанасьевна магическим образом переменилась и для гроба уже никак не годится. Она смотрела на бульдожат во все глаза, и пальцы на груди слабо шевелились, будто пытаясь что-то ухватить.
Едва слышный, дрожащий голос спросил:
— А слюнявы ли?
Преосвященный шепнул Пелагии: «Доктора», — а сам подошел к кровати и усадил обоих щенков генеральше на грудь.
— Да вот, полюбуйтесь сами. Так ниточкой и текут.
Пелагия выскочила в коридор с таким лицом, что доктор, оказавшийся неподалеку, понимающе кивнул:
— Всё?
Она помотала головой, еще не опомнившись от только что явленного Божьего чуда, и молча показала: идите, мол.
Доктор выглянул через две минуты. Вид у него был озадаченный и деловой.
— Впервые за двадцать семь лет практики, — сказал он собравшимся у двери и крикнул: — Эй, кто- нибудь! Горничная! Бульону горячего, и покрепче!
Владыка встретил Пелагию в отведенных ему покоях посвежевшим и веселым. Успел умыться, переодеться в светло-серый подрясник, выпить холодного кваску.
— Ну, что православные? — спросил он, лукаво улыбаясь. — Чай, про чудодейственное избавление толкуют?
— Разъехались почти все, — доложила Пелагия. — Еще бы, такое происшествие. Не терпится домашним и знакомым рассказать. Но предводитель еще здесь, также и Бубенцов со своим секретарем.
— Поджал, поди, хвост, бесенок? — Митрофаний посерьезнел. — Пока ты тут, Пелагия, попусту время теряла, у нас в Заволжске такие дела пошли…
Монахиня приняла упрек безропотно, склонила голову. Что ж, виновата, не уберегла она малютку Закусая, а если Марья Афанасьевна на поправку пошла, то не ее стараниями.
— Бубенцов большую силу взял, таких турусов наворотил, такого шуму на всю Россию поднял, прямо не знаю, отобьюсь ли…
И преосвященный поведал Пелагии то, что она уже слышала от самого Бубенцова, только у Митрофания толкование убийства выходило совсем иное.
— Бред и глупость все эти выдумки про бога Шишигу. Загубили какие-то лихие люди две человеческие души, раздели и головы отрезали — то ли от озорства, то ли по лютой злобе, то ли еще от чего. Мало ли каких извергов земля носит. А Бубенцов обрадовался, давай паутину плести. Летопись допотопная ему куда как кстати пришлась. Сам знаю, что зытяки наши христиане больше по названию и много подвержены языческим суевериям, но ведь тихий народец, мирный. Не то что убить, у них и красть- то заводу нет. А этот бес в считанные дни поднял муть со дна людских душ, расплодил наушников и клеветников. Как в Евангелии: «И тогда соблазнятся мнози, и друг друга предадят, и возненавидят друг друга». Тьфу, скверна какая! Теперь многие по вечерам боятся из дому выйти, и двери со ставнями на ночь запирают — уж этакого-то сраму у нас лет десять не было, с тех пор как всех разбойников повывели. Ну да ничего. Сатана — наваждение, а Господь избавление. На всякую злую каверзу сыщется управа. Как нынче сыскалась здесь, в Дроздовке.
И вернувшись к отрадной теме, Митрофаний снова пришел в приятное расположение духа.
— Что, Пелагиюшка? — прищурил он смеющийся глаз. — Простительный это грех, если я погоржусь самую малость?
— Как тут не погордиться, — искренне молвила инокиня. — Не раздражится Господь. Спасли вы Марью Афанасьевну, и все это видели, все подтвердят.
— То-то. Особенно я рад, что мерзавцу этому неведомому, тихоне, что собачек истребил, все карты спутал. Паскудник уж, поди, ручонки потирал, что сгубил старушку, ан вот тебе. — И архиерей сложил из пальцев ту самую фигуру, которую еще малое время назад сам назвал «знамением дьявольским». — Порода у нас крепкая. Тетенька еще лет десять проживет, а Бог даст, и пятнадцать. И наново уродов своих мордастых выведет.
Совсем немного погордился Митрофаний и, видно, решил, что хватит. Взглянул на Пелагию испытующе, покачал головой:
— Что, непростое послушание вышло? А ты, верно, думала — пустяк, какие-то псы смехоподобные, я, мол, и не такие клубки распутывала? Только, видишь, дело само разрешилось. Я тут говорил «мерзавец», «паскудник», а надо бы «мерзавка» и «паскудина». Картина ведь ясная. Осерчала Марья Афанасьевна на законных наследников да в пику им составила духовную на англичанку эту. Не всерьез, конечно, для острастки. А у лютеранки от жадности помрачение рассудка вышло, в ее положении очень понятное. Из приживалок на старости лет вдруг богачкой сделаться. У кого хочешь мозги набекрень съедут.
— Мисс Ригли не старая, — сказала Пелагия. — Ей вряд ли больше пятидесяти.
— Тем более. Самый возраст, когда из человека начинает сила уходить и делается страшно завтрашнего дня. Выгонят ее теперь отсюда, и правильно. Неблагодарность — тяжкий грех, а предательство — наихудший.
— Нельзя допустить, чтоб выгнали, — решительно заявила Пелагия. — Мисс Ригли собак не убивала. Когда подсыпали яду Загуляю и Закидаю, завещание еще не было изменено в ее пользу. Я так думаю, что наследство тут вообще ни при чем.
— Как так ни при чем? Ради чего ж тогда было старуху в могилу загонять? И кто всё это умыслил, если не англичанка?
Митрофаний удивленно смотрел на свою духовную дочь, а та подвигала вверх-вниз рыжими, да еще выгоревшими на солнце бровями, и — как с обрыва в речку:
— Ради чего, сама не пойму, а вот кто собачек извел, пожалуй, знаю.
В дверь деликатно, но настойчиво постучали — очень уж не ко времени. Заглянул иподиакон.
— Ваше преосвященство, все общество в гостиной, очень вас просят. Я говорю — отдыхают с дороги, а они: умоли, мол. Предводитель только вас дожидается, у него уж и коляска запряжена, но без вашего