сказать, пел очень хорошо.
Под это пение Боев уронил голову на какую-то овчину и закрыл глаза. Кончив петь, хозяин проговорил:
— Взять бы вот так всех людей, кои есть на земле, да всех раздеть, а одежду перемешать. Тогда бы снова началось столпотворение, пока бы разобрались, кто какого сословия.
И голос Пыжова:
— Вот тогда бы я и построил социализм!
— Из голых-то? — возразил хозяин. — Хрен бы ты построил из голых. Вот ты на что сейчас годен? Докажи, кто ты. Что ты голый можешь?
— Я? Подай мой портфель.
— Нет у тебя никакого портфеля.
— Хорошо. Тогда подай мои документы.
— И документов у тебя нет.
— Как так нет?
— А вот и нет. Руки есть, башка на месте: человек. А кто и на что годен — неизвестно.
Оба они — и хозяин, и Пыжов — достигли уже той степени опьянения, когда проявляется настоящий, скрытый до поры характер. Хозяин оказался веселым до дерзости и все требовал, чтобы голый Пыжов оправдал свое звание. Но Пыжов никак не мог понять, что от него хотят, потому что по натуре своей он оказался робким и глуповатым. Но при этом он был заносчив и до дикости задирист. Поднимая кулаки к закоптелому потолку, он устрашающе вскрикивал:
— У всякого человека документы должны быть…
— Нет у тебя ничего!
— Анархист ты.
И все-таки Боеву удалось заснуть под этот бестолковый пьяный разговор.
Поздно ночью приехал Стогов домой. Он тяжело свалился с седла. Лошадь вздохнула.
— Ну, что? — устало и безнадежно спросила Сима.
Вот так же и тогда стояла она на высоком крыльце своего дома, когда наступило последнее мгновение жизни Романа Боева. Последнее мгновение жизни человека, единственного, которого она полюбила. И именно в это мгновение она поняла, что любит только его, и если ему конец, то и ей тоже, и для нее это последнее мгновение жизни.
Стогов свалился с седла. Вздыхающую от усталости лошадь увели. Лошадь устала не оттого, что долго была под седлом или дорога выдалась дальняя и трудная, а просто оттого, что Стогов плохо ездил верхом, измучился сам и измучил лошадь.
— Ну, что?
Если бы он ничего не ответил и просто прошел мимо, тогда и она покорно пошла бы за ним, и они бы вместе погоревали. И поплакали бы, наверное. Но он зачем-то проговорил:
— Понимаешь, не нашли… А ты так и не ложилась?
Она села на ступеньку крыльца. Из парка, где сейчас, после весенней яростной грозы, безудержно все расцветало, наплывали одуряющие запахи. Там пробовали свои голоса первые, особо нетерпеливые соловьи. Звонкие серебряные вспышки их голосов сверкали на фоне слитного шума воды у плотины, как звезды в затуманенном небе.
— Не нашли, — продолжал Стогов, протирая очки. — Я вот отдохну, и еще дела есть. Мне никто не звонил?
Она не ответила. Он надел очки и повторил:
— Никто не звонил?
И снова, кроме соловьиных запевок, ничего не услыхал. Он подождал и пошел по ступенькам мимо нее. У двери задержался для того, чтобы сказать:
— Ответить по делу, во всяком случае, можно бы.
Сказал и ушел в дом. Из окон на траву упали бледные дорожки света. В открытую дверь доносились разные домашние обиходные звуки: плеск воды, шипение примуса, шаги. Сначала он ходил в сапогах, потом догадался: снял, надел тапочки. Потом открыл окно и спросил:
— Рубашку где взять?
Когда она вошла в спальню, он стоял голый по пояс, пощипывал рыжеватые колечки волос на груди и кричал в телефонную трубку:
— Хорошо, все отлично. Боева нет. Уехал в район. И вообще… Что «вообще»? Вообще он много ездит по району, и ничего больше. Пока отдыхайте, лошадей пришлю. Лучше всего утром пораньше. Зачем вам на ночь?
С его бороды и волос скатывались капли воды. Принимая из ее рук белую рубашку, сообщил:
— Аля приехала. Ты ее как-нибудь приветливее встреть. К утру, может быть, все выяснится.
— Что выяснится?
— Не задавай бессмысленных вопросов.
Сима замолчала. Бессмысленные вопросы вызывают обычно лишенные смысла ответы. Но она знала, что он-то не замолчит, пока не выскажется до конца. И он заговорил:
— Все совершенно ясно: он погиб. Так всегда бывает, если сначала поддашься порыву и только потом подумаешь. А случается, что подумать уже и не придется.
— Тогда другие подумают, — сказала Сима, не подозревая, какую истину она изрекла.
Но Стогов сразу оценил смысл ее слов:
— Ага! Расчет на резонанс. Что скажут оставшиеся в живых. Вот я живой, и я говорю: бороться надо только за что-нибудь — за сроки убеждения, за свои дела. Бороться за свои справедливые убеждения — уже значит бороться против несправедливости.
Обычно Сима никогда не вступала в спор с мужем. Зачем? Все равно ничего ему не докажешь. Его невозможно даже вывести из терпения, поколебать равновесие его души и мысли. Но сейчас ей было все равно, докажет она что-нибудь или нет. Сейчас ей хотелось только одного: заступиться за Романа, за его мысли и поступки. Она считала себя единственной наследницей всего, что еще осталось, — его мыслей, его чести, и в таком качестве она не имела права молчать.
— Нельзя оберегать только свои убеждения, даже которые считаются справедливыми, и в то же время уходить от чужих вредных убеждений. Ты уйдешь, а зло останется.
— Да? — заинтересованно спросил Стогов. — Интересно.
— Да! — вызывающе повторила Сима. — Очень интересно.
Стогов уже совсем не заинтересованно повторил:
— Интересно. Я думаю, все это от молодости.
«Молодость — зеркало, в котором зрелость узнает свое прошлое…» — вспомнилось Симе изречение старого актера. А Стогову, наверное, нечего и узнавать. У него, наверное, не было ни ошибок, ни побед. Ничего. То есть все было, но он ничего этого не заметил.
— Ты весь мокрый. — Сима поморщилась. — А когда у тебя течет с бороды, ты делаешься похожим на Иисуса Христа.
— Да? — Он просунул мокрую голову в узкий ворот рубашки. — А ты его видела? Христа?
— На иконе видела.
— Насмотрелась. А мне вот не пришлось.
— Ты, кажется, жалеешь об этом?
Он внимательно посмотрел на жену.
Сима поняла, что сказала глупость. Не надо об этом, тем более, сам он никогда не упрекал ее ни в чем. В ее прошлом — тем более. Зарвалась. А если он узнает о настоящем? А ей теперь все равно. Пусть узнает, пусть все узнают, что она любит Романа Боева. Любила. Нет, любит. Она бросила ему полотенце.
— Жалеешь, что связался со мной…
Сказав глупость и поняв это, Сима оказалась в таком состоянии, что ей уже хотелось настоять на своем и доказать, что совсем это не так уж глупо, то, что она сказала. Она снова повторила свой нелепый