газету в карман. Нора извлекла из буфета две маленькие рюмочки на тонких ножках.
— Это шо такое? — Гоцман осторожно повертел в пальцах чудную рюмку.
— Коньячные рюмки…
— Во как! А я из стаканов пью…
— Хотите, давайте из стаканов, — тут же согласилась Нора, взяла рюмки, чтобы убрать их в буфет.
Гоцман удержал ее, но тут же отдернул руку.
— Нет, нет… Так хорошо! Только я не знаю — как…
— Для начала надо налить, — улыбнулась женщина.
Красный как рак Гоцман откупорил бутылку, наполнил рюмки, больше всего боясь пролить дорогой напиток. Вдохнул божественный аромат и неуклюже ухватил свою рюмку.
— Нет, не так… — Холодные пальцы Норы коснулись его руки, поправили. — Вот, между двумя пальцами… Рука должна согревать коньяк.
— А так он шо, замерзнет?
— Вы попробуйте и поймете… Во-от. А теперь чуть-чуть качните его и понюхайте.
Гоцман хотел сказать, что только что нюхал, но промолчал и еще раз втянул носом аромат Армении. И сказал совсем другое, изменившимся голосом:
— Нора… Вы одно скажите… мне важно. Вам Фима… Он вам был только друг? Или… не только?…
Глаза Норы наполнились печалью.
— Только… И вы, Давид, мне тоже будете — только друг…
— Шо, не нравлюсь? — тяжело выдавил школьную фразу Гоцман.
— Нравитесь, — вздохнула Нора. — Но это ничего не меняет. Вы, Давид…
— Ша, Нора, — жестко перебил ее Гоцман. — Я и без второго слова все понимаю.
Он одним махом опрокинул в себя рюмку и крепко поставил ее на стол, едва не сломав тонкую ножку. Протопал в коридор и, подхватив сапоги, босиком вышел из квартиры на лестницу.
«Та не, даже смешно, Додя», — бормотал он, бредя по городу. Ну куда ты?.. У тебя ж на сердце пустыня, у тебя ж в голове один Уголовный кодекс. И лет тебе уже сорок… один. И все твое богатство лежит в коробке из-под печенья. И не забыл ты еще того апрельского дня сорок четвертого, когда сказали тебе, что случилось на старой Люстдорфовской дороге… И вообще тебе уже нужно спать, а не шататься по прекрасной Одессе после бутылки коньяка, выпитой в компании приятеля, и рюмки, выпитой в обществе женщины, так твердо расставившей все по своим местам.
— Я ж не могу ей понравиться, — подумал Давид, а вышло, что сказал вслух.
Ноги занесли его на угол Карантинной и Греческой — советские названия этих улиц он при всем желании сейчас вспомнить не смог бы.
— Вы? — неожиданно окликнули его из темноты. — Та вы шо, Давид Маркович? Шобы вы и не понравились даме?.. Бросьте.
Гоцман, покачнувшись, вгляделся во тьму. Это был таксист, куривший сидя на подножке своего «Штевера».
— Я вам откровенно скажу, — как ни в чем не бывало продолжил он, — мне моя вас всегда у пример ставит. Вот, говорит, я помню Даву босяком, каких не было, а стал же ж государственный человек…
— Слушай, государственный человек, — перебил его Гоцман, — домой отвезешь?
— Так завсегда пожалуйста, — обрадовался таксист, суетливо вскакивая с подножки, — со всем нашим удовольствием.
Гоцман плюхнулся на сиденье.
— Не шуруют тебя по ночам?
— Та не, — поморщился водитель, включая зажигание. — Последний раз в мае сел какой-то жучок, хотел на понт взять… Ну так сам потом и бежал быстрее лани. Я ему еще фарами посветил, шобы светлее видно… — Он принюхался и одобрительно хмыкнул: — Коньячок употребляли?
— А слышно?
— Еще как, — хохотнул таксист. — А я вот даже не помню, когда последний раз коньяк пил. Наверно, в тридцать девятом, в Ялте…
В серебрящейся лунной дорожке неподвижно стояло ржавое суденышко — заслуженный сорокалетний баркас, во время войны переименованный в тральщик, а теперь снова доблестно воюющий со скумбрией и ставридой. Море у берега было таким тихим, что кораблик почти не качало.
Невидимый в темноте человек перегнулся через борт, вглядываясь вниз. В следующий миг в ночь полетели фал и трап. Плеснули волны. Это к борту кораблика подошел весельный ялик. По трапу на борт поднялась женщина, потом мужчина.
А уже через минуту Толя Живчик, задыхаясь от быстрого бега, ворвался в халупу, где полуночничал над гроссбухом Штехель.
— Чекан уходит!
— Что ты орешь? — недовольно вскинул редкие бровки Штехель, отрываясь от писанины и аккуратно откладывая ручку. — Как уходит, куда?
— В Турцию, с контрабандистами. Сам видел…
Штехель перевел взгляд на грязные ботинки Живчика.
— Что вперся на чистый пол? Снимай!.. А что ж ты только «видел», а? Что ж не остановил?!
— Та мне нужна дырка в голове? — фыркнул Живчик, делая движение, которое можно было расценить как попытку разуться.
— Ну, вот Академик тебе головенку-то и отвернет.
— Тебе тоже…
— Что? — прищурился Штехель. — Язык прикуси, растявкался тут!
— Штехель, ты на меня не ори, я вор свободный…
Секунду Штехель молчал, отвернувшись от Живчика. Наконец снова вскинул на него глаза — на этот раз уже льстивые.
— Ну и что делать будем, Толечка?
— Твоя печаль, — независимо пожал плечами Живчик. — Ветер южный. До утра они не выйдут.
— Ага, ага… — Штехель подвигал бровками, явно принимая решение, и наконец скомандовал: — Вот что — собирай своих ребят. Через два часа скажу, что делать. Шевели ножонками!..
Живчик, не попрощавшись, бросился из комнаты. Штехель, кряхтя, прошелся половой тряпкой по следам его запыленных сапог, швырнул тряпку в ведро, бережно вымыл руки, поливая себе из кружки. И застыл перед телефонным аппаратом, взвешивая в руке гудящую трубку, словно дорогую вещь.
Наконец он решился — быстро, будто боясь обжечься, набрал номер и наигранно-весело произнес:
— Ивана Марковича можно?.. Ошибся?.. Ой, звиняйте! Без очков не вижу!
Трубка легла на рычаг. С минуту Шехтель тяжело дышал и утирал пот, успокаивая тяжело колотившееся сердце.
Ночь была на исходе. Море из черного становилось тускло-дымчатым, луна убралась за тонкую пелену облаков. Вокруг тускнеющих звезд появились темные круги. Слегка покачивало. Баркас, по-прежнему заякоренный недалеко от берега, словно танцевал на привязи. Тяжело приседали на волне и две шлюпки, подошедшие к его борту.
— Эй! Сухофрукты! — Вахтенный матрос, перегнувшись через леера, всматривался в человека, который медленно, осторожно крепил на борт баркаса что-то темное и тяжелое. — Шо там вошкаемся? Геть!
— Капитана зови, — отозвалась шлюпка.
— Я те щас! — присвистнул матрос.
— Дырку в тыкве хочешь?.. Сказали тебе — капитана!
Разглядев в руке говорившего ствол, матрос попятился к рубке. Словно повторяя его движения, первая шлюпка откачнулась от баркаса, с ее борта провис длинный тонкий провод.