ограничения потока туристов с Запада, взимая с гостей только за возможность пребывания в этой стране по $200 в день. Однако без доходов в виде иностранной валюты Бутан имеет слишком ограниченный доступ к сельскохозяйственным, промышленным и медицинским технологиям. В результате население этой страны страдает от бедности, недоедания и высокой смертности. Впрочем, большинство бутанцев согласны мириться с этим, отчасти в силу своей глубокой религиозности. Однако нельзя ожидать, чтобы все мыслили таким же образом.
Вновь встает вопрос: если мы хотим поддерживать своеобразие, то на чьи плечи взвалить эту задачу? Очень уместно здесь затронуть проблему языков. В настоящий момент в мире используется примерно 6000 языков, но их количество ежегодно уменьшается примерно на 30. (Эта статистика не совсем адекватна, так как более 1500 редких языков обнаружены в Папуа — Новой Гвинее, и на многих из них говорит лишь по горстке людей.) Многие относятся к языкам и наречиям так, словно это исчезающие животные, которых нужно сохранить любой ценой. Однако чтобы сохранить жизнеспособность языка, требуется большое количество его носителей, располагающихся достаточно компактно. Добиться этого трудно, поскольку ценность языка в огромной степени определяется количеством людей, для общения с которыми его можно использовать. Другими словами, использование языка создает эффект крупной сети для всех других людей, владеющих этим языком (аналогично покупке факсового аппарата, дающей дополнительные преимущества всем другим владельцам подобных устройств). Распространенность некоторых языков — в частности английского — достигает такого порога, когда у тех, кто на них не говорит, появляется множество причин для их изучения. Они превращаются в гиперязыки. Распространенность других языковых систем не доходит до этого порога, и требуется особая мотивация, чтобы они оставались в употреблении.
И хотя мы можем горевать по поводу грядущего исчезновения таких языков, как кристанг, итик или лехалуруп, нам следует признать, что для их сохранения требуется община одноязыковых носителей (или по крайней мере тех, для кого этот язык родной). Недостаточно, чтобы эти люди говорили на нем как на втором языке, поскольку главенствующей тенденцией в этом случае будет переход к гиперязыку. Кроме того, снижение компетентности в гиперязыке в пользу использования редкого языка может существенно ограничивать возможности человека. Это не составит проблемы, пока есть люди, согласные на это. Однако едва ли мы вправе винить тех, кто не оказывает добровольную помощь в такой ситуации.
Как мы увидели, тенденция к гомогенизации — или, точнее, движение в направлении «единообразного разнообразия» — это результат действия сложной совокупности сил. Отчасти подобная тенденция есть отражение потребительских предпочтений, отчасти она является результатом эффекта масштаба, отчасти она вызвана диспропорциональной распространенностью товаров на рынке и отчасти — всеобщими, неподвластными времени человеческими наклонностями. Совсем не очевидно, что мы в силах с этим бороться, и, кроме того, кто сказал, что нам следует с этим бороться! Впрочем, важно, что не существует некоей единственной системы, вызывающей такой эффект. Все дело в смешении разных, порой противодействующих сил.
Контркультурная критика постоянно помогала распространению мнения, что за этими разными процессами стоит одна центральная сила гомогенизации. Согласно этим взглядам, система подавления и подчинения является необходимым функциональным условием рыночной экономики. Культурное единообразие должно навязываться для обеспечения железной дисциплины. Когда рынок ограничен национальными масштабами, это приводит к разрушению индивидуальности в рамках каждой национальной культуры. Теперь же, когда глобализация расширила рынок в международных масштабах, система сглаживает различия между национальными культурами.
Данный анализ заставил многих активистов левого толка сделать катастрофическую ошибку: их озабоченность культурными последствиями глобализации выразилась в оппозиции торговле между развитыми и развивающимися странами. Если все эти последствия производит рынок, рассуждают они, значит, лучший способ ограничить их — ограничить пределы рынка. И вот активисты антиглобализма протестуют против каждого крупного съезда Всемирной торговой организации, а также против саммитов глав государств.
Поступая так, они оказываются в состоянии прямого конфликта с представителями тех самых интересов третьего мира, которые они, по собственным заявлениям, отстаивают. В то время как в развивающихся странах ведутся оживленные дебаты о методах интеграции в глобальную экономику, практически не возникает вопрос, надо ли это делать. Никто не верит в экономическую автаркию (подобную той, которую продвигали Махатма Ганди и Джавахарлал Неру в Индии). Единственный актуальный вопрос состоит в следующем: нужно ли сначала либерализовать торговлю и иностранные инвестиции для стимулирования экономического развития, или вначале необходимо достигнуть определенного уровня внутрисистемного развития для подготовки к либерализации?
Многих представителей развивающихся стран ошарашивает такое зрелище, как антиглобалисты, протестующие против торговли. Однако они полностью согласны с озабоченностью последних положением дел с окружающей средой, нормами труда, валютными спекуляциями, политикой МВФ и несправедливыми условиями торговли. Большинство просто не понимает, как можно что-либо улучшить, ограничивая торговлю или противодействуя ВТО — форуму, на котором демократически избранные представители всех стран- членов собираются, чтобы обсуждать именно эти вопросы. Вновь проблема возникает из-за тотального характера контркультурной критики. Вместо того чтобы возражать против определенных торговых процедур (таких как американские и европейские сельскохозяйственные субсидии), действительно вредоносных для стран третьего мира, антиглобалисты заявляют о себе как об абсолютных противниках торговли, например осуждая импорт и экспорт сельхозпродукции на том основании, что они способствуют господству монокультуры. Можно поражаться тому, как во время форума в Дохе развивающиеся страны-члены ВТО пытаются оказать давление на Европу и США по вопросу сельскохозяйственных субсидий, но все срывается из-за протестов снаружи, направленных на противодействие этому процессу.
Стремление контркультурной критики к тотальности четче всего просматривается в псевдонаучном бестселлере Майкла Хардта и Антонио Негри «Империя». Хардт и Негри просто берут грамшианскую теорию культурной гегемонии и раздувают ее до мировых масштабов. Система, одолев национальный пролетариат, стала глобальной, превратившись в империю. Неважно, что нет явных свидетельств существования такой империи. Факт все увеличивающегося единообразия культур, по мнению авторов, показывает, что непременно должна существовать основополагающая система репрессий и контроля. Беспорядки, нестабильность и открытое беззаконие, существующие во всем мире, — это просто знак глубочайшей порочности системы: «Все конфликты, кризисы и разлады успешно подгоняют процесс интеграции и в то же время требуют более крепкой центральной власти. Мир, равновесие и прекращение конфликтов — это ценности, на которые направлены все усилия. Формирование глобальной системы (и имперского права, в первую очередь) выглядит как развитие машины, которая диктует процедуры постоянной контрактуализации, ведущей к системному равновесию, — машины, создающей постоянную потребность в сильной власти. Похоже, что эта машина предопределяет осуществление властных полномочий абсолютно на всем социальном пространстве».
Таким образом, «машина» создает иллюзию беспорядка, чтобы вызвать у нас покорность репрессивной системе. По мнению Хардта и Негри, единственное возможное решение в данном случае — анархическое сопротивление масс, которые должны противиться стремящейся поработить их империи, став «новой кочевой ордой» или «новыми варварами». Авторов не особенно заботит, какие формы примет это оппозиционное движение; по-видимому, их вполне устраивает любое насилие. (Вот как они описывают лос- анджелесские беспорядки: «Грабежи и поджоги были не просто метафорами, а показателями истинной глобальной мобильности и непостоянства постфордовских социальных медиаций». Этот фрагмент весьма показателен. Кто бы мог подумать, что беспорядки — это просто метафора?)
Хардту и Негри, тем не менее, не удалось хоть как-то объяснить, чем эта так называемая империя плоха. Они просто приравнивают порядок к репрессиям, а беспорядок — к свободе. Однако все мы понимаем: диктатура закона имеет огромное значение для обеспечения личной свободы в национальном контексте; зачем же тогда нам сопротивляться ее выходу на международный уровень? Что плохого в «мире, равновесии и прекращении конфликтов?» И с какой стати нам жить в «новом варварстве»?