Дармену ничего не нужно было объяснять: еще со вчерашнего дня он знал о беде, постигшей бедняков. И, едва услышав отчаянный вопль старухи: «Дармен, родной, что со мной делают?» — он быстро спрыгнул с коня и кинулся с грозным криком к шабарману Далбаю:
— Отпусти корову, злодей!
— Не пущу! Прочь! — огрызнулся Далбай, замахиваясь плеткой.
Но Дармен, выхватив нож, резким взмахом перерезал аркан, на котором тот вел серую корову. Она сразу бросилась в сторону и, вскидывая задом, побежала обратно в аул. Отеп и Жакай, увидев это, разразились бешеной бранью, а Кабан-гарин подскакал к Дармену и хлеснул плеткой по голове. Кровь полилась по щеке юноши. Он попробовал ответить ударом своей плети, но не смог достать до лица писаря, сидевшего на коне. На Кабан-гарина в ярости кинулся Баймагамбет. Отеп и Жакай бросились на помощь и оттерли Баймагамбета от писаря. Тогда Баймагамбет хлестнул коня и во весь опор помчался в аул Абая.
Абдрахман давно уже наблюдал, как гнали отобранный скот. Крики Дармена и Далбая заставили Абиша поспешить к месту стычки. Увидев на лице Дармена темную струйку крови, он возмутился. Подбежав к Кабан-гарину, он схватил рукоять его плети и с такой силой рванул к себе, что не ожидавший этого писарь вылетел из седла. Вскочив, он кинулся на Абиша, но, увидев военную форму, остановился в беспомощной злобе.
Урядник Сойкан, заметив издали какую-то свалку, скакал уже сюда, ругаясь последними словами. По дороге он огрел плетью старуху Ийс, которая бежала в аул за своей коровой. Когда он поравнялся с Абишем, тот схватил его коня за поводья и резко остановил, крикнув по-русски:
— Что вы себе позволяете!
Неожиданно услышав русскую речь и увидев человека в военной форме, урядник на мгновенье растерялся. Но тут же он накинулся на Абиша:
— А кто вы такой? Что вам тут надо?
Крик писаря, зовущего на помощь, заставил его поскакать дальше.
Узнав от Баймагамбета об избиении Дармена, Абай сел на коня и прискакал сюда. Теперь вокруг места стычки собралась толпа. Подъехали и Никифоров с Такежаном и Жиренше. Подошли сюда и ограбленные люди, провожавшие свой скот. Увидев Абая, они закричали все разом. Проклятья, жалобы, гневные упреки властям раздавались со всех сторон.
Абай повернулся к Жиренше и к Такежану.
— Вы видите, как воспламеняется народ от этого зла? — сурово спросил он. — Начнется пожар — первыми попадете в огонь вы оба! Не надейтесь, что спасетесь. Убирайтесь сейчас же прочь отсюда! Говорить с властями буду я от имени народа!
Такежан и Жиренше, поняв, что Абай готов на все, струхнули. Видя, что они молча отъехали в сторону, заколебался и Никифоров. Обычно властный и решительный, на этот раз он чувствовал себя не очень уверенно. В этом грабеже и сам он был порядком замешан: урядник и писарь еще накануне доложили, сколько скота причитается ему самому, как главному начальнику. И мысль о том, что Абай, возможно, дознается до этого, заставляла его быть осторожным. Вдобавок крики бедняков, услышавших то, что Абай сказал баям, показали Никифорову, что положение становится серьезным. Ограбленные люди окружали его с угрожающими возгласами, смысл которых нетрудно было угадать. Поэтому он резким окриком удержал пристава и урядника от дальнейшей расправы.
Абай спокойно подъехал к Никифорову. Они были знакомы и раньше. Он посоветовал начальнику остановиться у Такежана на ночлег, разобраться в жалобах бедняков и заново распределить налоги по справедливости, не допуская насилия. И хотя все это, конечно, не могло понравиться Никифорову, но сейчас он был вынужден согласиться и отправился в аул Такежана.
Абай поехал вместе с Никифоровым. Едва он заговорил о том, что нынче под видом получения недоимок выколачивали с бедняков «черные сборы», как Никифоров, сделав вид, что слышит об этом впервые, распорядился снять эти поборы с неимущих и переложить их на богатых.
Поэтому множество людей из разных аулов утром получили свой скот обратно. Однако, вынужденно согласившись на это, Никифоров тотчас же после ухода Абая написал подробный донос на него и отправил с нарочным в город.
Несколько дней после этого Абай искал уединения. Оставаясь в юрте, он сидел над раскрытой книгой, но Айгерим отлично видела, что Абай не читает, а погружен в тяжелые, грустные думы. Заметила она и то, что за эти три дня Абай несколько раз брал в руки карандаш и бумагу. Видимо, рождались новые стихи.
Всегда чуткая и заботливая, Айгерим больше всего берегла Абая в то время, когда он сидел вот так возле нее, поглощенный своим любимым трудом. Чтобы не нарушать его уединения, она никого не пускала в юрту.
Все эти дни Абаем владели долгие тревожные размышления. По ночам, не находя покоя от тяжелых мыслей, он часто стонал. Утром он подымался на ноги раньше всех и надолго уходил из аула, бесцельно блуждая в одиночестве. С вечерней прогулки возвращался уже в поздние сумерки.
Бывало и раньше немало дней, когда его терзали горькие мысли. С приездом Абиша он как будто освободился на время от своих душевных мук. А теперь они овладели им снова. То печальной думой, то горькой грустью они вплетались в его стихи. Горе многих было его горем. Мысли его были о народе, о множестве людей, томящихся в невежестве, в нужде, в позорной кабале. То, что случилось в ауле Такежана и Исхака, оживило все эти думы.
Тяжелые бедствия, обрушившиеся на степную бедноту, не давали покоя и Абдрахману. И однажды, оставшись наедине с отцом, он заговорил об этом. Он рассказал, что русское крестьянство не примиряется с насилиями царской власти, — вот почему и происходят в России ежегодные и непрестанные крестьянские волнения. Хотя царские канцелярии и стараются скрыть правду от народа, но она повсюду выходит наружу, и в России весь необъятный мир людей труда охвачен духом борьбы.
— Старик Еремин рассказывал мне, что только за последние семь-восемь лет произошло более трехсот крестьянских возмущений в России, — продолжал Абдрахман. — Шестьдесят одну губернию охватили эти волнения. Начинается открытая война против насильников баев и против царизма. В Киевской, в Черниговской, в Полтавской губерниях крестьяне просто заявили, что отказываются платить налоги — такие же недоимки, что у нас взимались вчера. И когда вспомнишь об этом, невольно подумаешь, как быстро могли бы высохнуть слезы нашего казахского народа и превратиться в яростный гнев, если бы наша беднота действовала так же смело, как русские крестьяне. Для этого надо, чтобы во главе народа встал какой-нибудь отважный вожак! Но еще не пробудился для этого наш народ. Да и таких событий, которые могли бы пробудить его, у нас еще не было, — вздохнул он.
С жадным вниманием слушал сына Абай. И с горьким сожалением он подумал о том, что ему приходится жить в такое время, когда народ еще не готов к великой борьбе. Но его надо пробудить. Какие же силы придется найти в себе, чтобы поднять людей, просветить их? Откуда взять эти силы?
Своими раздумьями Абай обычно делился только с Ерболом. Так и сейчас, когда тот зашел к нему, Абай посадил его ближе к себе и впервые за эти дни заговорил о своих ранах:
— Тяжелые мысли терзают меня, Ербол.
Тот с жалостью посмотрел на друга:
— И верно, ты осунулся!..
Он долгим взглядом окинул Абая. Старый друг действительно похудел за эти дни. Лицо побледнело, вокруг глаз залегли заметные тени, дыхание стало прерывистым. Было видно, что он глубоко страдает.
— Это проклятое происшествие родило во мне большое горе.
— Не вспоминай о нем. Чего только не переговорили и мы в своих юртах! Но что же мучиться тебе? Ведь ты помог несчастным, многих вынул из петли!
Абай грустно покачал головой.
— Многих? Горсточку, которая оказалась рядом. А как же с остальными — с народом? Ведь не только на наше жайляу налетело это бедствие! Не только в нашей волости, не только в Тобыкты: над всей казахской степью стоит в эти дни тот же стон.
— Да, да… Если подумать обо всех, это, конечно, так…
— А ведь это народ наш, казахский народ! Бедствие общее. А чем я ему помог?
Абай замолчал. Глаза его болезненно расширились, он устремил вперед неподвижный взгляд.