— Наденьте мамины лыжные ботинки.
Они и вправду выбежали на улицу, помчались по лыжне от старта до финиша, разогрелись, принялись разминаться, наклоны-повороты-приседания, кидать снежки в шершавый ствол сосны с правой и левой руки на точность, наигрались, разрядились и медленным скользящим шагом направились домой вдоль дороги, обе румяные, красивые, разные.
Вдруг в женщине, шедшей навстречу с детской коляской, Марианна узнала Олю.
— Оля! Поздравляю! Кого Бог послал?
— Сына.
— Пусть растет здоровенький.
— Спасибо, — мягко поблагодарила та и вдруг добавила, словно извиняясь за то, что личико ребенка прикрыто кружевным покрывалом. — Он у нас семимесячный.
— Да? — проговорила Марианна, не зная, как отвечать.
Выручила Инга.
— Семимесячные дети до ста лет живут, — заметила она. — Как Уинстон Черчилль, самый знаменитый англичанин двадцатого века. Он вообще на балу родился, на ворохе шуб.
— Спасибо на добром слове, — улыбнулась Оля.
Дома они вновь принялись за дела. Марианна включила тихую музыку. Встреча с Олей не шла из головы.
— Моя ровесница, самая тихая в классе, а уже родила. Никого не стала ждать, родила сыночка и живет себе дальше. Похорошела, женственная стала.
— Это не твой путь, Марианна.
— Не мой. Но обдумать не вредно.
— Тебе нужен мужчина под тридцать. Умный богатый, и чтобы понимал тебя, любил без памяти. И ты бы любила.
— Такие давно женаты, Инга. Где его взять?
— Для тебя найдется. Войны нет, мужчин много, на наш век хватит и останется. Если уж Нестор не женат… Кстати! — Инга сняла сумочку со спинки стула и бросила на стол пачку цветных фотографий. — Выбери на память. Миша снимал.
Нестор был снят в своей мастерской, на фоне окна и пестрой занавески. Видны были и серая клетка, и альбомы, банки с кистями на подоконнике. Опершись на мольберт, стройный, легкий, недостижимый, Нестор улыбался, внимательно глядя серыми глазами. Марианна вновь вслушалась в себя. Тишина. Хрупкая, как первый ледок.
Инга наблюдала за ней. Что за тончайшее выражение лица! Как просветлело оно в горниле любви!
— А, знаешь ли, — произнесла она с уверенностью, — встреть ты его сейчас, он был бы твой. Честное слово! Ты очень изменилась, ты на редкость чутка и восприимчива.
Гобелен был окончен двадцать четвертого февраля. Шума в Академии он наделал громкого. В конференц-зал, где его выставили на два дня, ходили толпами все курсы. Потом его упаковали и повезли в комиссию Европейской студенческой выставки. Вызов пришел незамедлительно. Марианна Волошина приглашалась в Лейпциг.
Лейпциг, Лейпциг. Старинные средневековые кварталы с мощеными улочками, приземистыми крепкими домами, украшенными каменной резьбой, и лепниной в виде гирлянд, венков, зверей и скульптурных изваяний, с фигурными окнами то стрельчатыми, то округленными, то с провисающей серединой, затейливо забранными решетками, отлитыми, должно быть в те же времена и начищенными словно для праздника; и современный европейский Лейпциг, высотный, воздушный, светлый, с фонтанами, цветочными клумбами, веселыми, яркими уже в марте, город необычайно опрятный, удобный, с узорчатым тротуаром.
Из России на выставке были трое — две девушки: Марианна из Москвы и Настя из Самары, и молодой человек из махачкалинского университета Магомед Насруллаев. Он привез на выставку кинжал с древнекавказским рисунком на сверкающем лезвии, в ножнах, богато украшенных насечкой, каменьями и эмалью. Девушек поселили в номере на пятом этаже среди зеркал, ковров и гобеленов во всю стену с изображением королевской охоты. Изучив его с лица и с изнанки, Марианна осталась довольна образцом раннебарочного искусства.
Мастерство Насти было необычным. Свои картинки она пекла. На холсте в рамочке изображалось, к примеру, застолье старинной русской свадьбы. Тут и стол, полный яств, и румяные
— Ах, Настя, что за прелесть! — смеялась Марианна. — Ну, как можно было это придумать?
— Ничего особенного, простая забава. Вот твой гобелен — это да. Как можно это сделать?
Выставка открылась торжественно. Перед входом в городскую библиотеку, где помещался зал, развевались на длинных шестах десятка два государственных флага стран-участниц, студентов поздравили «отцы города», играла музыка. Посетители хлынули толпой.
— Марианна, — окликнула Настя.
Она подошла с Магомедом, красивым и усатым, в национальной одежде с золотыми галунами. Многие здесь были в народных одеждах, немецких, французских, итальянских, и наши девушки вздохнули, что не пошили хотя бы сарафанов. Так просто, а не догадались. Или русский народ так углублен в себя, что не озабочен возможностью покрасоваться перед другими?
— Предлагаю отметить событие стаканом легкого вина, — предложил Магомед.
Настя засмеялась.
— Он привез бочонок литра на четыре, — она показала руками нечто округлое. — Со своих виноградников. Пойдем, пойдем.
— Приглашаю вас, Марианна, не обижайте. Меня собирали в дорогу пять аулов, за всех надо поднять бокал.
— Потом, позже, — улыбнулась она.
Они ушли.
Смотреть на европейскую публику, на выражение лиц, неуловимо отличное от московского, было интересно. Они говорили на своем языке, казалось, очень умное, и словно бы знали нечто неведомое, поэтому были непонятны и отчуждены, хотя общечеловеческие движения души прочитывались ясно. В их внешности и улыбках присутствовала доброжелательность, которой хотелось довериться, но что-то мешало. Она уже успела ощутить холодок одиночества, хотелось домой, в Россию.
«Могла бы я полюбить иностранца? Вон того, в клетчатом пиджаке, или того, с курительной трубкой в кармане? Или спортивного блондина? Любовь, любовь… нашла о чем думать в середине Европы.»
Зал был просторный, с нишами, удобными для экспонатов, со светлыми стенами и дорогим наборным паркетом, с высокими недосягаемыми окнами, которые словно дымились за бело-слоистыми занавесями, струившими ровный свет без теней.
Гобелен Марианны висел в почетном одиночестве на матовой стене в углублении, словно приглашая зрителей к созерцанию без лишних помех. Поверху были привинчены две мелкие лампочки с непрозрачными чашечками-абажурами, их лучи, закрытые от глаз, подсвечивали краски и золотистое сияние полотна. Табличка с именем автора и названием была написана по-немецки, но у нижней кромки стояла и прежняя надпись «Радость». Увидев тканый цветной перелив, люди сначала всматривались в него, давая впечатлению самому найти слово, и лишь после этого прочитывали табличку. Кое-кто усаживался на зеленую бархатную скамеечку и задумчиво устремлял глаза на гобелен.