— Истинно так, прозорливец.
Майор поймал руку кудесника, чмокнул.
И завязался узелок…
Поговорили. Излил «золотопромышленник» святому человеку свою мятущуюся душу. По ходу дела манеру говорить пришлось смодифицировать. Одно дело на публике, другое с глазу на глаз. Вблизи, да наедине, Странник показался Зеппу куда как не глуп. Грубой лестью можно было все дело испортить. Поэтому говорил без воплей, без «святых чудотворцев» с «прозорливцами», а искренним тоном, доверительно.
Пустота экзистенции одолела Емельяна Базарова. Когда всё у тебя есть и всего, чего желал, добился, вдруг перестаешь понимать, на что оно нужно — деньги, удача, самоё жизнь. И пить пробовал, и на войне побывал, даже кокаин нюхал — не отпускает. До того, самоед, дошел, что больным и бедным завидует: им есть о чем мечтать и Бога просить. А он, грех сказать, и в Бога-то не очень. Но душу не пропьешь, не обдуришь, она света и чуда алчет. И вот оно чудо, вот он свет! Тот свет, что из глаз ваших излился, когда вы на идиота этого воззрели.
Это, так сказать, в коротком пересказе, а живописал Зепп свои высокие переживания долго. Пару раз прерывался на скупые мужские слезы.
Странник поил его чаем, кивал, подперев щеку и пригорюнившись.
Сидели на кухне. Очевидно, это было главное место в доме — по деревенской привычке.
Квартира у всероссийской знаменитости была какая-то не шибко знаменитая. Скудно обставленная, неряшливая, содержалась в беспорядке. Фон Теофельс даже упал духом: не может человек, якобы снимающий министров, жить на манер мещанчика средней руки. Сразу вспомнился и страх, с которым Странник глядел на сердитого Жуковского. Оно конечно, шеф жандармов, но ведь даже не министр, а всего лишь генерал…
Во всех этих несуразностях и несостыковках еще предстояло разбираться.
Краем глаза Зепп всё посматривал по сторонам, пытаясь понять, кто тут кто.
Всякого люда, почти сплошь женской принадлежности, в квартире вилось видимо-невидимо. По коридору шныряли бабки, тетки, молодухи — все по-монашьи в черном, в низко повязанных платках. Страннику низко кланялись, на нового человека глядели искоса, но без большого любопытства. Всяких посетителей перевидали.
Распоряжалась женщина средних лет, со строгим лицом. Судя по речи, из образованных. Приживалки и прислужницы слушались ее беспрекословно, называли Марьюшкой или Марьей Прокофьевной. Экономка, определил Зепп. Из поклонниц, но не великосветских, кто за модой гонится, а из настоящих.
В кухне на столе пыхтел большой купеческий самовар с медалями. Иногда Странник сам раздувал угли мягким сапогом.
Скатерть с красными вышитыми петухами — и тут же веджвудский чайный сервиз. Резные ореховые стулья — и грубо сколоченная скамья. На стене старинного письма икона в пышном серебряном окладе — и копеечные бумажные образки. И всё здесь было так. Дорогое и дешевое, красивое и безобразное вперемешку.
В углу, например, зачем-то лежал свернутый полосатый матрас, на нем непонятная подушка с пришитой бечевкой.
На самом видном месте — телефонный аппарат, новейшей конструкции. Но перед ним, неясно с какой стати, деревянная подставка, какие бывают у чистильщиков обуви.
В общем, сплошные шарады.
Утерев слезы, высморкавшись, Зепп сказал:
— Вот, всю свою тугу на вас излил, и будто душой оттаял. Словно ангел по сердцу пролетел.
— Неистинно говоришь, — поправил «странный человек». — Ангел по душе летать не могет. Потому ангел и душа — одно. Тело — бес, душа — ангел. Только люди-дураки ей воли не дают.
Пора было, однако, и честь знать. Для первого раза и так сделано достаточно.
— Спасибо вам, святой вы человек. — Зепп поднялся. — Это оставляю. На милостыню убогим.
Положил на стол изрядный пук кредиток. Ну-ка, что угодник? Сейчас выясним, в какой папке правда — первой или второй. Бескорыстник или хапуга?
Странник на деньги глянул рассеянно, кивнул.
— Ин правильно. У тебя, Емеля, денег много, а есть которые куска хлеба не видют.
Непонятно. То ли действительно равнодушен, то ли кинется пересчитывать, когда толстосум отбудет.
Надо было проверить еще одно.
— Светлая у вас душа, Григорий Ефимович. Солдатику этому бедному приют дали, не выгнали. А ведь чужой человек.
Фон Теофельс видел, что бабы повели Тимо в какую-то каморку кормить, но уверен не был — оставят или нет. Свой глаз в квартире объекта был бы очень кстати.
— Пускай его, — махнул Странник. — У меня тута всякой живности много. А то брешут разные — не исцелитель-де я, а мазурик. Натекось, полюбуйтеся. Выкусили? Был инвалид, а ныне в разуме… И ты ко мне захаживай, Емеля. Запросто. Полюбился ты мне, открытая душа.
— Непременно приду, — поклонился Зепп. — Вы, отец святой, для меня теперь один свет в окошке.
Видение малое, предвестное
С утра в груди стеснение, как перед грозой. И сладко и страшно, и маетно. К великой тряске это.
Тут положено быть малому видению, вроде зарницы перед большой молоньей.
Повело куда-то, не разбирая пути. Кыш-кыш, наседки, с-под ног!
Те знают, попрятались.
В колидор потянуло, вот куда.
Дверь там, которая на лестницу, дымится вся, туманится. Зыбкая.
Придет скоро кто-то. И уж ясно, кто.
Бес. Росточком нешибкий, но острозубый. Морда прельстительная, с улыбочкой. Роги лаковы.
Встречать такого лучше на кортках, чтоб глаза в глаза.
Присел, пальцы наперед выставил — козу рогатую.
Поди, поди, подманись. Молитовкой тя привечу, по рыльцу вострому, да по копытцам, да по брюхонцу несытому.
Явился не запылился.
Трень-трень-трень.
Под чаек и беседушка
Несколько дней Зепп, как на службу, таскался в квартиру на Гороховой, а всё не мог решить, сколько в Григории настоящей странности, а сколько актерства. Мужик был хитрый, неочевидный. Простодушие и доверчивость сочетались в Страннике с поразительным знанием людей. И мысли обо всем на свете у него, как у любого пророка, вышедшего из народной гущи, были не заемные, а собственные.
Хоть фон Теофельс в веселую минуту и называл себя универсальным антропологом, но такая особь