И в тех мирах, что нами не открыты,

Наступит срок, мы этой песней объясним себя.

Коль бесконечен мир, Так бесконечна и любовь!

…А кровь стучит в висках, на уши давит,

И тяжелеет взгляд, и тяжелеют ноги,

Лишь совести легко от ослепленья,

Лишь совесть человечья не болит.

И он идет, и липнут пальцы к холодной тяжести ружья.

И шлепает, и пенится болото,

Всплывают пузыри из раненой земли,

И сердце разгорается от жажды крови.

Что птица? Песнь ее? И дикая любовь?

И, словно оправдавшись перед кем-то,

Перечеркнув далекую звезду зерном ружейной мушки,

Он жмет на спуск и ранит утро, землю, небо!

Рвет черным дымом алую зарю!

Но, дрогнув и качнувшись тяжело на ветке,

Певец не смолк.

Мир рухнул — он поет!

И онемел охотник потрясенный —

Неужто и на самом деле любовь сильнее смерти?!

И вдруг, о радость!

Счастье!

Торжество!

Клубя перо и рвя себя о ветви,

Пошла в полет последний птица,

Пробитая насквозь картечью,

Пробитым сердцем песню довершив.

Перо, как ночь, обрызганная кровью.

И скорбен клюв, припачканный сосновою смолою,

В котором песнь остановилась навсегда.

Убить певца и песнь его убить — пустое дело.

Вот гордости его убить никто и никогда не сможет!

Ну. что же ты, властитель, бог иль попросту охотник,

Клади в мешок добычу, неси ее домой!

Там ждет тебя голодная семья.

А песня что? Ведь песню не едят!

…Рассвет идет.

Над лесом от хвои озеленилось небо,

И зажелтело спелою морошкой

И соком княженики налилось.

И птичий хор раскачивал леса,

И речки разбегались в звоне, в пене. в реве.

И сок дерев, и каждая хвоинка светились, ликовали, пели.

Мир захлестнуло морем света,

Весны и новой жизни торжества!

…Но птицы тень катилась в свете утра.

Не умирала песнь таинственного гостя

Неведомых ночных миров…

Далеких, недоступных человеку.

Когда-нибудь придет в тайгу землянин без ружья,

Попробует дослушать и понять все песни

И, может быть, узнает с горькой мукой,

Как неразумен был и часто дик он,

И бил не птиц, а мирных, безоружных к нам посланцев,

Старающихся песнею своей внушить любовь

И доброту ко всякому живому существу.

А на земле его свинцом! Огнем! Обманом!

Не думая о том, что там, в глуби небесных океанов,

В иных мирах, возьмут да нас, землян, вдруг глухарями посчитают

И встретят выстрелами в грудь…

Аким все-таки нашел бумагу с обещанным ей стихотворением. Она прочитала его вслух вчера, возле печки, после того, как они все собрали, увязали и девать себя стало некуда. Заполнять время делами на завтра не надо, тревогу же необходимо было чем-то глушить, вот и пригодилось стихотворение безвестного Акимова дружка.

Прочитав стихотворение, долго они сидели на чурбаках, склонившись к дверце печки. Эля, подпершись ладонями, не шевелясь смотрела на огонь. Аким покуривал, думал о завтрашнем походе. Что-то их ждет завтра? Эля пододвинулась к Акиму, как бы успокаивая себя и его, положила ему голову на плечо. Он бережно натянул мягкий шарф на уголок ее плеча, притиснул к себе, молчаливо успокаивая и ободряя. «Сидеть бы под крышей, в тепло, тихо-мирно и никуда-никуда не ходить…» Глаза защипало от жалости неизвестно к кому и к чему, но скоро все унялось, успокоилось, и Эля под мерное и такое уже привычное шевеление неторопливого огня в дырявой печурке задремала.

В первый переход сделали, по подсчетам Акима, верст двенадцать. Эле казалось — все пятьдесят. Кропотливо отаборивался охотник, рубил лапник, прогревал костром землю, ставил над ним палатку, ночью часто просыпался, ощупывал Элю, заботливо подтыкал под ее спину одежку, прижимал к себе, стараясь укрыть, но девушка все равно мерзла. К утру у нее ломило под лопатками, тугие комки под ними набухли, и она опять дивилась, что слышно их отдельно от всего тела, однако ничего Акиму не сказала, да и говорить не было надобности, он научился по лицу, по дыханию, даже по выражению глаз угадывать ее самочувствие.

Грея чай на костре, обжаривая испеченные перед походом лепешки, охотник осматривал спутницу растревоженным взглядом, затем нерешительно увязывал багаж, томясь, обозревал небо, принюхивался к тайге, и Эле помстилось: отыщи он там предвестия худой погоды, с облегчением повернул бы к зимовью, благо от него еще недалеко.

Отошли с версту по ровному, лишь кухтой издырявленному снегу, над низким, как бы приосевшим в забои лесом все курился струйкой покинутый огонек и щемило сердце, нарастало беспокойство.

Вышли к Курейке совсем неожиданно — очень уж однообразна, нудна ходьба по заломникам, толсто укрытым холмами, в излогах запутанных следами зверьков и куропаток, издырявленных горностаем, мышью, местами притрушенных шелухой изморной кедровой шишки, испещренных восклицательными знаками отмершей хвои, — сухо, глезко падает хвоя, скоро грянут морозы.

Эля притерпелась к монотонности движения, к полусну, к бесчувствию, казалось, так будет вечно: визг полозьев, хрип собаки, кашель, шарканье и тайга да снег кругом, впереди шаги, шаги, шаги…

И вот Курейка. Криушастая лента реки иззубрена остриями торосов, нагроможденных в шиверах и на перекатах, темной чащею означающих стрежень, последнее движение густой, окрепшей шуги, наползавшей на утесы и вздыбленно остановившейся. Пустынно, мрачно. Даже песцовый мех снежного крошева, обметавшего льдины, не смягчал речной неприютности. Каменная стужа сквозила по глубокому каньону реки, прорубившейся в рыжих утесах, то отвесно, то осыписто подступивших к ней. По распадкам и расщелинам уверенно лежали засоренные мелким камешником — курумником — снега, парили камни-

Вы читаете Царь-рыба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату