радостное воспоминание, как одноглазый мой дед Павел лупил меня палкой за уху, пахнущую дымом, потому что дымом она может пахнуть только по причине разгильдяйства: из-за сырых и гнилых дров да еще когда котел в ненагоревший костер подвесишь иль зеворотый повар не закроет варево крышкой. И уголь бросают в котел вовсе не для вкуса — опять же по нужде — березовый уголек вбирает в себя из пересоленного варева соль, очень маленько, но вбирает.
Однако бог с ней, с кухней и с ее секретами. Уху во всех землях и краях варят со своей выдумкой, а где и с фокусами, хотя и мудрить-то вроде не над чем и незачем.
Отпускники не варили уху — священнодействовали. Ознобно дрожа от предчувствия редкостной еды, один из приезжих рыбаков потрошил стерлядь, другой навешивал круглый, наподобие военной каски, котел на таганок, в котором белела картошка и луковки да сиротливо плавал лавровый лист и черный перец горошком, непременно горошком — от молотого, по их разумению, не тот вкус. Двое рыбаков настраивали под яром коптилку, для начала, в порядке опыта, «зарядив» ее чебаками, чтобы после, когда хлынет стерлядь, не терять времени.
Сварив уху, отпускники бережно водрузили котел на плоский камень, расположились в братский круг, сдвинули чаши.
— За осетга! — возгласил шеф и хряпнул благородный напиток, не звездочками — арабскими закорючками, будто золотистыми осами, облепленный. Не успел шеф занюхать напиток и, благоговея, черпнуть ушицы ложкой, как увидел летящую по реке дюральку. — Вот ведь, охломоны, — шлепнул себя шеф по голой ляжке, пришибив попутно слепня, — вот козлы! Выпивку чуют, будто слепни кговь! — и, бросая битого слепня в огонь, велел спрятать бутылку.
Лодка не минула их, ткнулась точно против стана. К костру, разламывая хрустящие ноги, приблизился незнакомый чернявый мужик с неулыбчивым костлявым лицом и командирской кожаной сумкой на боку. «Харюзятник! Комаров идет кормить на речку», — по сумке заключили отпускники.
— Здравия желаю! — сказал приезжий и стрельнул приметливым глазом в котел. Усевшись на камень, он перебросил сумку на живот, добавил: — Приятно кушать!
— Спасибо! — сдержанно отозвались рыбаки. Приглашать незнакомца к столу не стали — хватит с них, потравили выпивки и харчей «самоедам».
Потирая ладонью поясницу, незнакомец оглядел где и как попало разбросанное имущество, чуть задержал взгляд на новой лодке, на «Вихре» и поинтересовался бесцветным, как бы даже больным голосом:
— Это ваши концы висят под наплавами?
Переглянувшись меж собою, отпускники насторожились. Но шеф развеял в прах настороженность решительным и едким ответом:
— Они вашим мешают, да?!
Незнакомец не отозвался. Он выскреб из огня уголек, заложил его в изожженную трубку и, забыв уголек там — для вкуса — догадались горожане, тем же бесцветным, несколько даже удрученным голосом молвил:
— Думаете, без вас здесь рвачей недостает?..
— Ну, ты, это… подбирай выражения!
— Люди из самого краевого центра, видать, образованные, — покачал головой незнакомец, — и сразу «ты»! Небось в городе блюдете себя. Здесь, значит, все можно? Красть, грубить, распоясываться. Тайга, темь, начальства нету…
Зубостав скривил презрительно губы, обращаясь к своей бригаде:
— Видали! И здесь воспитывают! — и сурово спросил: — Ты сколько сегодня выжгал, охломон?
У незнакомца дернулся рот, беспомощно и горько задрожали веки, но губы тут же сжались, резче означив отвесно стекающие к подбородку складки, худая рука крепче стиснула трубку.
— Щенок! — сказал он тихо, — Где ты служишь, кем руководишь, не знаю и знать не хочу, но слюни следовало бы тебе утереть, прежде чем допускать до руководящего-то дела! — и вдруг решительно, по- чапаевски взмахнул рукой, будто сгребая всю компанию с берега: — А ну вон, к чертовой матери с реки! Чтоб ни духу, ни вони вашей здесь через час не было!.. — и уехал, за мыс Опарихи с лодкой зашел.
— Н-ну, бгатцы-ы! — опомнившись, развел руками шеф, — уж какого нагоду в зубопготезном кгесле не пегевидал, но с такой поганой пастью…
— Дать ему надо было, чтоб на лекарства всю жизнь работал!..
— По виду, он и так на уколах живет.
Наркоман?
— Ладно, если наркоман. Что как рыбинспектор?
— Егунда! Инспектога здешнего я знаю. Семен, инвалид войны. Миговой мужик…
— Значит, снова самоед! Ну мы ему…
Незнакомец вернулся точно через час. На берегу все как было, так и есть: барахло повсюду; сытая пьяная артель в тенечке спала, и слепни ее доедали.
Распинав шефа, незнакомец сказал:
— Вам че говорено было?!
Зубостав на него пялился, ничего со сна не понимая. Наконец продрал глаза, возмутился:
— Опять ты?! Ну-ну, знаешь… всякому тегпенью… счас я гебят подыму, мы тебе устгоим…
— На, нюхай! — к заспанным глазам зубостава поднесли удостоверение, костром и рыбой пахнущее. Поморщился зубостав: до чего все тут одинаково пахнет! И два раза прочел, не понимая со сна, что читает. «Рыбинспекция, Черемисин. Рыбинспекция, Черемисин». — Внял?!
Шеф засуетился, отыскивая по карманам курево, — правы были ребята. Смываться следовало, пока дядя добрый…
— Будите своих соратников. Подымайте из воды концы. Я тем временем картинку вам на память нарисую, — объяснил Черемисин. — Не понимаете человеческих-то слов, сопляки! Себя только уважаете! Так я вас еще и законы уважать научу!..
Зубостав заюлил, пробовал извиняться, коньячку предлагал, намекал, что, если надобность в больнице есть или в лекарствах, — всегда пожалуйста. Черемисин, у которого посинели губы — сердце, видать, сдает, брезгливо и горько скривился.
— Фамилия? — нацелившись в книгу актов дешевой шариковой ручкой, сверкнул он цыганскими глазами. Шефу сделалось одиноко, запрыгала мыслишка придумать фамилию. Но Черемисин — тертый- перетертый тип, угадал это нехитрое намерение: — Соврете — под землей сыщу!
Скоро все было закончено. «Картинка» в трех экземплярах нарисована, один, самый мутный экземпляр — истерлась копирка у рыбинспектора, много работы — был обменян на двести двадцать пять рублей штрафа. На всю катушку выдал Черемисин: по пятьдесят рублей за каждый самолов, по двадцать пять за каждую стерляжью голову, да еще и наставление в добавку бесплатное:
— Чтоб не тыкались! Чтоб помнили: земля наша едина и неделима, и человек в любом месте, даже в самой темной тайге должен быть человеком! — и въедливо, по слогам повторил, подняв кривой, от трубки рыжий палец: — Че-ло-ве-ком!
Стоя по команде «смирно», отпускники безропотно внимали речи рыбинспектора Черемисина.
— У нас денег нету, — пролепетал один из рыбаков, бережно держа в руках «картинку», — рыбой надеялись прожить…
— Лодку, мотор продадите, — подсказал Черемисин, — на штраф, на похмелье хватит, да и на дорогу еще останется…
Так и сделали отпускники: мотор продали, лодку продали, пили с горя на дебаркадере и пели, но уже не «Я люблю тебя, жизнь», все больше древнее, народное.
Пили-пили, пели-пели, сцепились ругаться, разодрались, выбросили шефа-зубостава с дебаркадера в Енисей. Он был пьяный и утонул бы, да, на его счастье, в ту тихую вечернюю пору катались по реке приезжая студентка в оранжевом свитере с местным кавалером, крашенным под старинный медный чайник. Доморощенный чушанскии битлз, чего-то блаживший на английско-эвенкийском наречии, отложил гитару, поймал за шкирку шефа и подтянул его на лодке к суше. Дальше шеф полз уже сам, клацая золотыми зубами, завывая, горло его изрыгало мутную воду.
Чушанские браконьеришки, праздно расположившиеся на берегу с выпивкой,