бурный ручей. Между либертинством и просветительством не мостик, а горный обвал.
В начале 20-х годов XVIII века были написаны «Персидские письма» Монтескье, в конце 20-х годов — «Завещание» Мелье. В сущности, они почти ровесники. Между ними безмерный контраст. Они словно принадлежат двум мирам, хоть и одной эпохе — Регентству и началу правления Флери. Сравнение этих двух книг так разительно, что тут-то и надо решать, которой из них начинается Просвещение.
Казалось бы, что за вопрос. Ведь Монтескье — признанный старший просветитель. Читаем заново «Персидские письма», положив рядом том Мелье, и ясно видим, что автор «Персидских писем» — либертин, доподлинный, принадлежащий этой традиция всем своим существом, и содержанием, и формой, кровно родственный, блестящий, великолепный либертин!
Под видом переписки двух образованных и знатных персов, путешествующих в Европе, Монтескье высмеивает и разоблачает как бы увиденную чужими глазами Францию. Перед лицом простого разума все здесь предстает нелепым, смешным, несообразным. Здесь все подверглось ядовитейшей насмешке: король, монархия, жизнь и нравы двора, духовенство, культ, чиновники, суд, ученые, журналы, семья, моды.
Монтескье словно ищет средств не сокрушить твердыню, а обойти ее. Удары его шпаги предназначены ранить, а не убивать. Эта дуэль разума с предрассудками должна окончиться рукопожатием между победителем и побежденным.
Монтескье, по крайней мере такой, каким он предстает в «Персидских письмах», принадлежит философии, скептицизму и неубийственным насмешкам XVII века. Недаром лучшее, что усмотрел его перс во Франции, это труды философов и физиков, которые «идут в тишине стезей человеческого разума». Монтескье весь с породившей его школой
Мелье тоже взошел на дрожжах XVII века. Он знал его, внимал ему, плавал в нем. Без великой работы, проделанной XVII веком, он не мог написать свое «Завещание».
Но он противоположен либертинам.
Монтескье же в «Персидских письмах», как и в книге «О величии и упадке римлян», ничем не противоположен либертинам.
Едва мы заметили это, как врывается поток света: «старшие просветители» как называют Монтескье Я Вольтера, в сущности, были поздними либертинами. Все творчество Вольтера, весь дух вольтерьянства — это же апогей литературы, деизма, стиля, ума, насмешливости, но и компромиссности, соглашательства, придворности либертинов XVII века. Он их плоть от плоти, он последний богатырь их войск.
Однако «старшее поколение» просветителей, Монтескье и Вольтер, — это и не просто либертины. Это такие либертины, которые с середины 30-х годов XVIII века испытали страшный порыв неведомого буйного ветра. В традицию, вскормившую их, вторглось что-то новое- и устрашающее. «Читая Мелье, я дрожал от ужаса», — писал Вольтер. Оба они должны были дрожать от ужаса. Оба шарахнулись, каждый по-своему, оба, как учуявшие волков кони, понесли золоченую карету либертинства уже без прямой дороги в расступившуюся перед ними чащу Просвещения.
Но Монтескье остановился на опушке. Заключительные главы «Духа законов» (1748) — это, в сущности, примирение с действительностью. Дух примирения победил дух борьбы
Вольтер же устремился в самую глубь. Для него знакомство с произведением Мелье было умственным потрясением на всю долгую жизнь. Он предерзко размахивал головней, полупотухшей в его руках, и разлетавшиеся искры делали его фигуру величественнее и грознее во мгле дореволюционной Франции. Но все же унаследованная жажда примирения тяготела над ним. В 40-х годах он уже чуть не примирился с двором и не стал королевским историографом. А в последние месяцы жизни все-таки примирился — либертин под занавес таки победил в нем просветителя.
Нам сейчас интересен лишь внутренний тупик либертинства, как определенной общественной идеологии. Без уяснения этого, из одной только общественной психологии нельзя объяснить появление Мелье. Внутреннее противоречие либертинства: все отвергать, но со всем примириться. Величайшая нелогичность при преклонении перед логикой! Сама логика взывала о том, что так не может бесконечно продолжаться!
Глава 6. Против имущих
Находясь на самых нагорных высотах безупречной литературы и отделанного ума «великого века» французской культуры, Вольтер не мог не сказать, что Мелье пишет стилем извозчичьей лошади. Это барская грубость, но не без резона. «Завещание» Жана Мелье не памятник художественной литературы. Это громоздко и тяжеловесно, как плотницкая работа крестьянских рук. Это растянуто и массивно. Это утомительно и совсем не занятно. Это словно сложено из камней. Из пригнанных друг к другу тяжелых камней мысли, собранных один к одному на протяжении целой жизни.
Вольтер поднес читателю «извлечение» из Мелье. В одном отношении он был прав: чтобы широкие круги, будь то в XVIII веке, будь то в XX, узнали мысли Мелье, необходимо их пересказать. Но в отличие от Вольтера надо передать все стороны его ума; пересказывать, так уж все идеи «Завещания».
И все равно рассказ выйдет нелегким. Если Гегель говорил о себе, что его систему не изложишь ни кратко, ни популярно, ни по-французски, то систему Мелье можно изложить и кратко, и популярно, и на любом языке, но нельзя сделать изящной. Слишком она проста. Да и не надо: кюре из Этрепиньи обращался к читателям не в напудренных париках.
Право же, не занимательно все это. Хотя бы потому, что Жан Мелье не изобретатель, а открыватель, не создатель чего-либо, а скорее смельчак, объявивший, что король гол. Великий скульптор на вопрос, как он творит, ответил: «Беру глыбу камня и удаляю все лишнее». Похоже на это понимал свою работу Мелье, зная притом, что высекает истину топором — пусть этот топор и оказался из самой лучшей, закаленной, звенящей стали.
Его дело было делом народа. Надлежало в целом рассказать народу то, что народ знал по частям или не точно, смутно.
Вы удивляетесь, бедняки, что в вашей жизни так много зла и тягот? А вы попробуйте-ка сложить в уме все как будто разные вещи. Как виноградари в евангельской притче, вы одни несете всю тяжесть полуденного зноя. Вы одни несете много нош. Это не только то ненавистное бремя, которое возлагают на вас ваши главные тираны — короли, государи. Мелье говорит здесь о прямом поводе почти всех извержений огнедышащей народной ярости — о несчетных государственных налогах, прямых и косвенных, вызывающих восстания. Ведь вдобавок к этому ненавистному бремени, обобщает Мелье, вы несете еще бремя всего дворянства, всего духовенства, всего монашества, всего судейства, всех военных, всех откупщиков, всех служащих соляной, табачной монополии, — одним словом, всех трутней и бездельников на свете. Ибо только плодами ваших тяжелых трудов живут все эти люди, живут и все кормящиеся около них слуги.
Как и в начале «Завещания», так и в его конце Мелье настойчиво объясняет, что вся пестрая вереница разнообразнейших персонажей, которые из-за неведомых кулис, откуда-то сверху появляются время от времени перед крестьянином, вся эта галерея внушающих трепетное почтение и столь разнообразно, как в маскараде, разодетых действующих лиц, что все они — одно целое, одни и те же в разных обличиях. Это ваши государи, объясняет Мелье своим будущим деревенским слушателям, своим прихожанам, ваши герцоги, ваши князья, ваши короли; это вместе с тем гордая, надменная родовитая знать, которая живет среди вас, попирая и угнетая вас; все эти чванные чиновники ваших князей и королей, все эти горделивые интенданты и губернаторы городов или провинций, заносчивые сборщики податей или налогов, кичливые откупщики и канцелярские чиновники, надменные прелаты и церковники, епископы, аббаты, монахи, все захватчики доходных мест, все богатые господа, дамы и девицы, которые ничего дурного не делают, кроме как развлекаются и предаются всякого рода приятному времяпрепровождению, в то время как ты, бедный народ, занят день и ночь работой, несешь на себе все тяготы труда в зной и в непогоду, выносишь все бремя государства.
В этом параде есть уже обобщение — широкое обобщение, неожиданное для своего времени. Мало