Мария, потом Марион; они стоят рядышком, обсуждают и, конечно, трепещут от возбуждения, хотя вряд ли признаются в том — это думает уже не смотритель маяка, а Крафт; он замер под защитой северной стены и смотрит то на дым, то на женщин у дома, но с маяка его не видно. И смотритель думает, что, окажись он сейчас внизу, они бы заговорили как ни в чем не бывало, а теперь все, Мария снова скрылась в доме, и он поднимает бинокль, и сантиметр за сантиметром инспектирует Марион от макушки до пяток, вдоль приклеенной ветром к левому бедру юбки. Мысль, которая пришла ему в голову в лодке и которую он успел отогнать с тех пор несколько раз, стучит в темечко с удвоенной силой: она мне не дочь, нет тут другого объяснения, я же не сволочь. Мысль чудовищная, но она пугает его не так отчаянно, как та, что ошарашила его, когда он прятался за камнем на северной стрелке: вот и довелось мне узнать, что она не моя дочь; родной-то отец, какая он сволочь ни будь, ни за что так себя не поведет — так бы я про свое неотцовство никогда не узнал! Он откладывает бинокль: нет в мире справедливости! Дым над материком развеивается, они садятся ужинать, Мардон задумчив, но как-то странно, точно опечален, думает Марион, совесть которой не совсем чиста и которая приготовилась к тому, что он будет раздражен; но Мария, знающая его лучше, вообще не узнает его. В надежде прощупать почву она говорит, хоть это неправда, что он плохо выглядит — как он себя чувствует? Отлично, с трудом выговаривает он и едва прикасается к еде; почти весь ужин он не отрываясь глядит в окно, точно пейзаж должен полностью смениться с минуты на минуту. Потом они видят, как он медленно бредет в сторону северной стрелки, и спрашивают друг дружку, что это на него нашло? И к его горечи и томлению примешивается своего рода то ли радость, то ли торжество: что вот как он поставил их в тупик, они не знают, что и думать; и у него возникает не до конца осознанное ощущение, что теперь он может легче помыкать ими. Еще и не так удивитесь, думает он с улыбкой, но в ней нет ни грана злорадства; напротив, он испытывает такое облегчение, будто разглядел во тьме маяк и понял наконец, куда плыть. Он разворачивается и идет назад. Марион отправляется на маяк. Легкий бриз очистил горизонт. Солнце висит над сигнальной башней на Большой гряде. Солнце садится. Мигает маяк. Лучше б я умер, думает смотритель. Зачем я живу? Он спрашивает Марию, но она не может ответить, она не знает; потом говорит: человек рождается и живет. Она зажигает свечу, возможно, вопрос мужа настроил ее на высокий лад, или она вспомнила вчерашние посиделки с Крафтом; во всяком случае, говоря, что люди всегда надеются на лучшее будущее, она думает как раз о нем. Вот именно, рассуждает смотритель, и так мы надеемся на него, а потом раз! — будущее кончается, и мы протягиваем ноги. Да, мы ничему не учимся, говорит он вслух. Мария не понимает. Он пытается растолковать: мы все равно умрем, мы же не вечные. Этого мы не знаем, отвечает она. Предположим, думает он, но тогда мы не помним ничего из вечности, мы же не знаем о своей жизни до рождения, к тому же если у чего-то нет конца, то не может быть и начала, но этого Марии не объяснишь. Она чувствует, что ее хотят провести: или он забыл, что вытворял ночью? Поэтому она говорит: раз так, то мы можем делать все, что наша душенька желает. Он чует, что она имеет в виду Крафта, и спрашивает: и чего же она не делает из того, что ее душенька желает? Ничего, огрызается она. Ну вот видишь. Но она не видит и спрашивает: что? Может быть, все как раз и делают то, что им хочется. Эта мысль впервые пришла ему в голову, и он впадает в раж: мы совершаем только то, что должны, и все равно раскаиваемся потом, хотя это бесполезно и ненужно, но мы не можем себя унять. И вдруг ему становится ясно как дважды два, что и им, и всеми управляет нечто столь огромное, что человеку не под силу его увидеть, и что на самом деле человек — то же судно, да-да, судно. Раздумья Марии движутся своим чередом, она как раз добралась до ответственности и чувства долга и открывает рот со словами, что он может говорить что угодно, но есть вещи правильные, а есть — преступные, и дважды два — всегда четыре, и на что стал бы похож мир, если бы никто не думал о ближнем? Естественно, отвечает он, разве он когда-нибудь говорил обратное? Она пожимает плечами и склоняется над коробкой для шитья; как же все-таки напомнить ему, что он творил ночью? — но пусть не надеется, так он не отделается. По справедливости, правильнее всего совершить то, за что якобы он ей так отомстил, если ей подвернется возможность, конечно. Она поднимает на него глаза, и он говорит: я хотел сказать, что человек — как судно, которое не само решает, куда плыть, а движется по воле ветра, течения, руля, ветрил и всякого такого. Обдумав его слова, Мария отвечает, что у судна нет совести, в этом она, безусловно, права, но что есть совесть? Ей не приходится ответить, потому что в дом заходит Марион, она сама не своя, хотя всячески пытается это скрыть. Она проведет с ним ночь — когда родители уснут, она вылезет в окно и придет к нему! Но смотритель маяка решает, что все уже опять состоялось, и приходится ему, скрепя сердце, проститься со своим новым, таким гармоничным, видением человека и спросить, по-прежнему ли Крафт женат? Марион улыбается, конечно высокомерно, и говорит, что жена Крафта — художник по глине и что он очень высокого мнения о ней, и ей вообще не понятно, что отец имеет против этого человека — лучшего из всех, что ей доводилось встречать? Само собой, говорит он, само собой. И встает, Марион тут же поднимается и заявляет, что устала. Окно открыто; она не лазила в окно с детства, хотя и тогда ей этого не разрешали, потому что она прекрасно могла выйти в дверь, как все нормальные люди, и еще по каким-то причинам, которые она уже забыла. Она улавливает шум за окном и думает, что если это отец, то он заподозрит что- нибудь, если увидит ее стоящей посреди комнаты в одежде, поэтому она расстегивает молнию сзади, идет, и выключает свет, и впотьмах видит за окном отца, идущего на маяк. Она сидит на кровати и ждет, но он не возвращается. И Крафт ждет, наконец он выходит на улицу и видит, что в ее комнате темно. Но из открытой двери холодной террасы падает луч света, и Крафт рассматривает, как светлый прямоугольник, подсветивший кусок двора и часть камня, размывается по краям: должно быть место, где свет переходит во тьму, но его нет. Единственная четкая граница — косяк, да и то обман зрения. От подножия маяка смотритель видит, что на темном фоне движется еще большая чернота — Крафт приближается к дому. Над ними вспыхивает маяк; Крафт разворачивается и направляется к хижине по такой широкой дуге, что пропадает за северной стеной. Марион лежит и вглядывается в не совсем черную темноту. Занавеска елозит на ночном ветерке, и девушке чудится, что кто-то шепчет ее имя; она вскакивает, как ужаленная, но тут же осекается: конечно, пригрезилось — звали из-за деревьев, и она, как повелось у нее с детства, припускает по тропинке в лес; вот она на полянке, поросшей высокой сочной травой и окруженной каменной оградой, посреди которой сереет покосившийся амбар. Она идет по траве, в которой по-летнему стрекочут, свиристят и гудят разные шмели-кузнечики, и доходит до амбара, отрезанного стеной крапивы чуть не в метр высотой, и понимает, что внутри запустение, грязь, что здесь кто-то заметает следы, и, когда ее слуха касается звук, она в первую секунду думает, будто шумят в амбаре, но потом спешит крадучись к окну и слышит, что он вошел в дом. Шаги замирают около ее комнаты, и она со своей стороны видит, как подается его нажатию ручка, и сжимается от испуга, что не заперла дверь, хотя прекрасно помнит обратное. Ее снедает страх, возможно, потому еще, что с тех пор, как шаги остановились под ее дверью, не раздалось ни звука; потом они отступают, но страх и тревога все равно мучают ее: чего он хотел? Что он заподозрил? И почему его успокоила запертая дверь? Она ныряет под одеяло и ждет, глядя в окно, и дергается от каждого движения занавески, которой играет ветер. Время, должно быть, позднее. Крафт лег, но не задул керосиновую лампу. Марион вылезает в окно. Услышав стук, Крафт почему-то притворяется спящим. Она отворяет дверь и видит, что он лежит с закрытыми глазами, и теперь ему неудобно вдруг открыть их, он вынужден дожидаться, пока она разбудит его чем-то; но от пережитой опасности ее ожидания поблекли, хорошо, что он уснул. Она подходит прикрутить лампу, чтобы дать ему знать, что она была тут. Он не слышит ее, но чувствует, что погас свет, и открывает глаза. Марион, говорит он едва слышно. Спи, спи, почти шепчет она в ответ, я не могу, отец, похоже, не лег, он дергал мою дверь, мне кажется, он меня подозревает, поэтому я так поздно. Он протягивает руку и касается ее ладони, он не думает удержать ее, хорошо бы скрыть, что он отпускает ее без неохоты. Она всучивает ему свою руку. Я не могу рисковать, говорит она. Конечно, не можешь, поддакивает он. Но, очутившись на улице, она чувствует себя одинокой, несчастной и брошенной, и ей хочется только одного — вернуться и поплакать у него на груди, она не в силах даже бояться отца, вроде бы подсматривающего за ней — особенно потому, что в глубине души она вряд ли верит в эту легенду. Она идет к дому, но разворачивается и спускается к пристани, она еле сдерживает слезы, и у нее мелькает мысль, что все — как в том сне: тебе кажется, что в заброшенном сарае обретается что-то таинственное, но оно исчезает, стоит тебе открыть дверь и войти. Лодка покачивается, море блестит. Она слышит тарахтение моторки вдали и решает подняться на маяк, но, как нарочно, путь лежит мимо похожей на покосившийся амбар хижины, и Марион заходит в нее без стука. Он не просыпается. Голова темнеет на подушке черной массой, и сперва ей кажется, что ей хочется только одного: забраться к нему под жаркое одеяло, чтобы справиться с одиночеством. Она вытягивает руку и дотрагивается до его голого плеча, он вздрагивает, поворочается и скидывает наполовину одеяло — спит он
Вы читаете Окружение