Катюшкины брови взлетели чуть ли не выше малинового фонтажа.
– Нескладно выходит, – сказала она, сузив глаза и неотрывно глядя на Алену. – Вирши твои нескладные!
– Какова жизнь, таковы и вирши! – криво усмехнулась та.
– Да полно тебе тужить! – вдруг хлопнула ее по плечу Катюшка, да таково разудало, что Алена даже присела. – Неужели в твоей зелейной премудрости не сыщется какой-нито присушки? Помнишь, ты меня сама учила: баеной водой с бела тела моего обмыть сладкий пряник, а затем ту водицу подслащенную дать милу другу. Конечно, Аржанова голыми руками не возьмешь, да ведь и зелий приворотных множество! Ну, – Катюшка аж завела глаза, пытаясь вспомнить, – любисток, или какая-нибудь там иголочка наговоренная, или соль… Да! – чуть ли не взвизгнула она. – А крови наши бабьи? Сама знаешь, который мужик кровей твоих тайных невзначай отведает – иссохнет по тебе!
Алена только головой покачала. И симтарин-траву, где один корень в точности схож с мужиком, а другой – с женкою, и глаза змеиные, и ворот рубашки («Как рубашка к телу льнет, так и мил-друг льнул бы ко мне!»), и все несчетное число заговорных слов, обращенных в хоть и в плоть, в тоску тоскучую и сухоту сухотучую – да мало ли чего она могла добавить к Катюшкиным советам! Чего греха таить, подступали иной раз мучительные желания опоить Егора каким-нито тайным зельем, разум его отнять и сердце высосать, да знала Алена, знала доподлинно: все, что в любви наваждено, то не прочно, не вечно и от лукавого. Помнила – в том же Любавине ходила из уст в уста молва про одну девку, которая любила парня-пастуха. По нему все девки сохли: красивый парень был! Сначала на ту девицу он и вовсе не глядел. А про мать ее слухи шли: нечиста была, говорили, колдовать умела. И вдруг как гром с ясного неба: присватался пастух к ее дочери! Ну, совет да любовь, честным пирком да за свадебку… Только видит народ: под венцом пастух стоял как во сне, и за свадебным столом сидел таков же, да и потом будто подменили парня. Никто не видал, не слыхал, чтоб с женой миловались они. А вскоре стал мужик толстеть. Живот вырос – страх смотреть, дышать тяжело стал. Думали, что помрет скоро.
И объявился тогда в Любавине какой-то пришлый старичок. Пожалел, что ли, парня… Истопил баню докрасна и повел его туда. Что там они делали, никто не знал, но потом люди говорили, будто много чего старик в печь поскидал… И вылечил парня! А сам ушел, не видели его больше, старичка-то. И парень от жены ушел. Поселился на краю деревни, бобылем жить стал, так и помер один – и баба его одна померла, без детей, без мужа, тоже – ни вдовица, ни девица…
Словом, Алена знала твердо: сердцу не прикажешь.
Она ничего не стала пояснять Катюшке: только слабо улыбнулась, но, верно, такая боль, денная и нощная, неизбывная, проглянула в этой неживой улыбке, что Катюшка даже за сердце схватилась.
– Эх, житье наше бабье! – сказала она с ненавистью. – Вечно нам надо кому-то голову на плечо приклонять!
«Не кому-то, – печально подумала Алена. – Tолько ему одному. Единственному! Но радости земные, как посещения ангелов, кратки…»
Думала, что слезы уже все выплаканы, ан нет, они уже тут как тут: защипали глаза, повисли на ресницах…
– Ой, не надо! – умоляюще, дрожащим голоском возопила Катюшка. – Не плачь, ради Христа! Не то я и сама… сама… А на дворе и так мокро. Небось Фрицци дождик из Питербурха привез?
Алена устыдилась. У Катюшки у самой глаза давным-давно на мокром месте, у нее своя боль, а еще шутить умудряется. Нельзя раскисать! Сама себе эту постель постелила – вот и спи в ней!
– Не иначе, – еле усмехнулась она. – Но ты не тревожься: скоро и увезет, как привез!
– Он что, тоже уезжает? – вяло пробормотала Катюшка, осторожненько промокая утиркою уголки глаз. – Вместе, стало быть, с Людвигом?
Так вот оно что! Вот в чем печаль Катюшкина! Людвиг уезжает! Да неужто он ее с собою не зовет? Ведь даже Фриц… Нет, быть не может. Была такая любовь – и вдруг расстаться навеки?
– И надолго? – спросила Алена осторожно. – Людвиг, говорю, надолго едет?
– Да на целую вечность! – взвизгнула Катюшка, и слезы, будто напугавшись этого визга, так и хлынули из ее глаз, ничем уже не сдерживаемые. – На год, а то и на два!
– Ну, это не срок, – отлегло от сердца у Алены. – Воротится!
– Да ведь он хочет, чтобы я с ним ехала! Уперся – с места не сойдет: поезжай да поезжай! Целую неделю разгул гневу своему дает. Не то, говорит, останешься на улице, не для того я, говорит, гнездо вил, чтоб ты туда чужих самцов приманивала!
«Какие-то они, эти немцы, удивительно однообразные, – неприязненно подумала Алена. – У одного – насест. У другого – гнездо. Экие птичьи умы!»
– Так что за беда? – сказала она ласково. – Поезжай с Людвигом – вот и вся недолга!
– Да! Поезжай! – распялив рот, всхлипывала Катюшка. – А ты-то сама что – поедешь? Поедешь с Фрицем?
Алена опустила голову:
– Может, и поеду.
Катюшка даже платочек выронила. Впрочем, он уж так промок, что превратился в бесполезный бесформенный ком.
Торопливо утершись жестким от серебряного шитья рукавом, Катюшка уставилась на подругу. Алена не видела выражения ее лица, но знала, что на нем написано беспредельное изумление.
Она и себе изумлялась: ведь в первый раз необходимость и разумность согласия на эту поездку была ею вполне осознана.
Конечно, это был выход для нее – не худший выход! Ведь пора признаться: поиски ее ни к чему не привели и не приведут. Убийца Никодима сгинул, растворился в бескрайнем мире – и вместе с ним сгинула надежда Алены оправдаться.