перст.
Ленька был тощий и верткий, будто молодой угорь. «Его мать небось бегом родила, да и он чуть встал – и побежал, и по сю пору бежит!» – говорила прислуга. Благодаря этой своей бегучести Ленька не только успевал за день переделать невообразимое множество дел по дому, но и добежать до Белого города, заглянуть украдкой на Ульянино подворье, а то и добиться тайного словца от кого-нибудь из работников, ибо со многими он уже свел дружбу, щедро угощая их в кружалах и пьяными в дымину приволакивая домой. Сам Ленька мог выпить хоть бочку – и остаться трезвым, потому что обладал непревзойденным умением незаметно для собутыльника выплескивать содержимое своей кружки за спину, или под стол, или в сторону, в то время как всякий нормальный питух льет пьяное зелье себе в рот. Но ничего он не выведал, кроме того, что жизнь в Ульянином доме текла тихо, ровно, богомольно – так же однообразно, как жизнь Алены.
Но настал, настал-таки день, когда ее судьбе осточертело румяниться, читать зачитанные книжки и с тоской угождать Фрицу, которому все это было как бы и без надобности (Алена не сомневалась, что он не забыл Катюшку и тайно вздыхал о ней)! Настал день, когда Фриц явился оживленный, помолодевший и заявил, что должен немедля ехать в Петербург – один! Не успела Алена истово возблагодарить господа за такую милость, как примчался Ленечка с вытаращенными от возбуждения глазами и улучил минуту шепнуть Алене, что в рядах Китай-города верный человек видел Агафоклею, ближнюю прислугу Ульянищи, которая пыталась сбыть подороже перловые[91] подвески, а подвески те, как было доподлинно известно, – краденые, проданные некогда Никодиму Мефодьевичу.
– Не миновать, чтоб им не быть в тайном Никодимовом схороне, – давясь в спешке словами, шептал Ленька. – Стало, либо сама Агафоклея, либо кто еще тот схорон нащупал. И помяни мое слово – за это убили Никодима! За денежки!
– Может быть, – пробормотала Алена, опасливо косясь на дверь, за которой Фриц радостно собирался в дорогу. – Но узнать это можно только там, на месте.
– Все, – рубанул ладонью Ленька, – завтра пойду опять туда – может, пристроюсь для какой ни есть работенки…
Алена покачала головой:
– Сам говорил – Ульяна кого попало к себе не берет! А если тебя признает кто? Нет, ты уж там довольно примелькался! Не ровен час, кто-нибудь из твоих собутыльников болтанет, что ты невесть сколько выспрашиваешь тут да вынюхиваешь, – и все, дело загублено. Нет, тебе идти нельзя.
– А кто ж тогда пойдет? – в отчаянии возопил шепотом Ленька. – Ты, что ли?
– Разумеется, – спокойно ответила Алена. – Раз больше некому, мне и идти.
Ленька шутку не оценил – только хмыкнул:
– Тебе? Ну да! Кем же прикинешься? Упырицей, из могилы восставшей? «Покайся, Ульяна Мефодьевна, не ты ли барахлишко братнино покрала?» – провыл он замогильным голосом, простирая вперед трясущиеся тощие руки, долженствующие изображать мертвые кощи, и даже лик его подернулся синеватой бледностью, и закатились глаза, и дыбом встали волосы, и это было враз так страшно и так смешно, что Алена не выдержала – зажала рот двумя руками и зашлась в беззвучном, неостановимом хохоте.
Рядом трясся, тоненько, слабо повизгивая, Ленечка. Но вот наконец Алена отерла слезы и, еще вздрагивая от неутихшего смеха, умирающим голосом шепнула:
– Нет, от призрака Ульяна открестится, отчитается. А я в таком образе к ней приду, что она меня в красный угол посадит, да еще всяко мне услужать примется!
И, победно сверкнув глазами на озадаченного Ленечку, она развернулась – и унеслась в комнату, откуда уже давно доносилось нетерпеливое Фрицево:
– Ленхен, Ленхен! Идить сюда, на дорожка – сидеть, на прощаний – целований!
2. Чертогрыз
– Это я? – Алена недоверчиво поглядела в зеркало. Зажмурилась и опять поглядела: – Ленечка, это я или не я?
– Ты, ты, – кивнул он, однако в голосе его не было уверенности. – Нечего и думать, что Ульянища тебя признает, даже я тебя не узнаю!
– Я и сама себя не узнаю, – пробормотала она, с отвращением отбрасывая за спину свою черную косу.
Это был ужас какой-то. Лицо при черных волосах у нее сделалось иссиня-бледное, постаревшее. А сколько сил было положено, чтобы перекраситься! Ленька облазил все дубы в округе, пока набрал довольное количество нарастающих на них орешков, называемых чернильными. Затем они были сварены в масле, а когда получилась густая пенистая грязь, Алена развела ее теплой водой и намазала этой гадостью вымытые и высушенные волосы. Точнее говоря, мазал Ленька: ведь чернильное снадобье чернило не только волосы, но и что ни попадя, в том числе руки. Поди-ка заявись к Ульяне с черными крашеными руками – живо смекнет: здесь что-то не так! Был, конечно, способ сделать волосы черными и не перепачкаться. В одной из тетрадок, куда отец списывал зелейные премудрости (с помощью Ленечки Алена тайком перетащила эти драгоценные записи из батюшкиного дома к себе), значилось: «У кого волосы желты, надо пить журавлиные яйца, с вином смешанные, – черны будут». Но опробовать этот совет Алена не решилась. И журавлиных яиц в Москве не сыщешь даже у знаменитых бухарцев, и это средство неведомо когда подействует. Может, лет через десять – сие в «Лечебнике» сказано не было. Лучше уж дубовые орешки!
Наряд у нее был под стать цвету волос, и сейчас, глядясь в зеркало, Алена поклялась себе, что больше никогда в жизни не наденет ничего ни черного, ни смурого.[92] Ведь именно такого цвета были на ней тиковый сарафанец да крашеная китайковая рубаха, которая, будь она новой, немилосердно терла бы тело, да, по счастью, оказалась до того ношеной, что почти уподобилась сетчатой серпанке. Все это добро было куплено Ленькой в Китай-городе и со всем возможным тщанием отстирано. Теперь рубаха кое-где полиняла и сделалась невзрачнее не бывает. Лапти тоже отнюдь не скрипели, а кое-где истерлись до того, что торчали грязно-белые матерчатые чулки. Платок, однако, у Алены был свой, достопамятный, на паперти подобранный, и когда она завернулась в него, то ощутила, что все дни сытой, относительно спокойной и привольной жизни слетели, будто шелуха, а ее плотно окутали тоска, неуверенность, страх, озлобленность. Не столько черный цвет, сколько это состояние духа искажало и старило ее бледное, мгновенно осунувшееся лицо. Однако Алене и этого было мало! Она не желала оставить ни малейшей приметы, по которой глазастая Ульяна могла бы ее признать, а потому все-таки послала Леньку к незаменимым бухарцам: купить молодых, еще недозрелых грецких орехов. Их соком было