потом изящный, подобный амфоре, изгиб Huften… ах, извините, – бедер, на которых юбки задержались, словно бы в нерешительности… ровно настолько, чтобы зритель издал нетерпеливый прерывистый вздох, – и тогда юбки обрушились к стройным ножкам, прикрыв их от колен до земли, так что чудилось, будто обладательница этих ножек стоит в невеликом стожке свежескошенной зеленой травушки, подставляя солнечному нескромному взору все, что обычно бывает сокрыто.
С глухим стоном Фриц рванул застежку на поясе; кюлоты упали до колен, и ничем более не сдерживаемое естество мощно нацелилось на жертву его вожделения, которая глядела на сей предмет широко распахнутыми глазами, не зная, чему более изумляться: успеху своих маневров или тому, что иноземцы не носят исподнего. Впрочем, одно она знала точно: перед мощью такого тарана («Дура Катюшка! Неужто у Людвичка еще больше? Быть того не может!») не должна, просто не имеет права устоять ни одна оборона, а потому лучше самой отворить ворота крепости и сдаться на милость победителя.
Алена слегка попятилась – как бы в испуге. Сзади стояла та самая французская шелковая лавочка, канапе. Сюда-то и плюхнулась полуобнаженная лицедейка, причем зеленые шелковые волны так и остались на полу, открыв те самые черные кружевные чулочки, которые не так давно пробили первую брешь в броне Фрицевой печали.
Более разоблачаться не потребовалось, да и времени на это не было отпущено. И чулочки, и покосившийся, полурасстегнутый корсаж – все это так и осталось на побежденной, когда победитель в два шага, путаясь в спущенных штанах, достиг завоеванной территории и вонзил свой меч в разверстую рану, вложил кинжал в ножны, пустил жеребца в стойло, а голавля – в озерцо, напоил конька в колодезе, забил заряд в пушку, свайку – в кольцо, а кляп – в бочку, посадил преступника в темницу, помешал пестом в ступке, запустил козла в огород, а медведя – на мед… ну, что там еще выдумано живейшими народными присловьями для обозначения первого мгновения любострастного действа, коему в немецком языке соответствует куцее словечко ficken?..
Цепляясь за скользкий шелк, обтягивающий канапе, и тяжко выдыхая сквозь стиснутые зубы, Алена думала: «Да скорее, скорее же ты, чучело заморское!» И ее нимало не волновало в тот миг, что никаких морей и океанов не пролегает меж Россией и Саксонией, а стало быть, если даже Фриц и чучело, то вполне сухопутное.
Наконец Фриц затрясся, будто в припадке падучей, тоненько взвыл:
– Oh, mein Gott!.. – И, продолжая славить своего лютеранского бога, который, ей-же-ей, был здесь ну никак не замешан, извергся в бурных судорогах, до того обессиливших его своею внезапностью и опустошительностью, что он сполз на пол, да так и замер, стоя на коленях и уронив голову на голый живот своей дамы.
И точнехонько в это мгновение за спиной Фрица открылась дверь.
Точнехонько в это мгновение за спиною Фрица открылась дверь, и чудилось, не только стены сотряслись, но само канапе вновь задрожало от истошного вопля:
– Изменщик! Шуфт гороховый!
Фриц вскочил, как зазевавшийся новобранец по команде капрала, и сделал «налево кру-гом!». От резкого движения его несколько повело в сторону, и глазам его пассии, так и валявшейся на изнемогающем канапе, предстала не кто иная, как Катюшка.
Она была в новехоньком полосатом ярко-розовом роброне при серебристо-белом нижнем платье, и Алена хихикнула: Катюшка до чрезвычайности напоминала сегодня не «leveres d'amour», а редиску, лопнувшую от спелости. Роль хвоста исполнял самый затейливый фонтаж-коммод вперемешку с «блондовыми» кудельками.
Впрочем, скорее всего, лопнула сия редиска не от спелости, а от лютой злости. Алый напомаженный ротик беззвучно открывался и закрывался, словно у его хозяйки от ярости в зобу дыханье сперло, голубые глазки метали такие молнии, что, чудилось, в состоянии были испепелить любого мало-мальски совестливого человека. Под действием этих молний Фриц принялся проделывать какие-то сконфуженные телодвижения, Алена же продолжала лежать бесстыжей растопыркою, пытаясь понять, играет Катюшка, как было условлено, или и впрямь разозлилась не в шутку. Больно хорошо играла!
– Вот что бес-то с людьми живыми делает!.. – как бы в изумлении пробормотала Катюшка, созерцая Аленину наготу, и левый глаз ее одобрительно подмигнул, а потом, спохватившись, она вновь возопила, воздевая руки к небесам: – Люди добрые! Да вы только поглядите, нет, вы поглядите только! Со мною ложа разделять не желал, а взял мою девку и живет с нею блудно!
– Катюшхен… – робко проблеял немчик, с ужасом поглядывая на дверь, словно ожидая явления этих самых «добрых людей» во главе с Митрием, а разгневанная Катюшка вновь завопила, словно желая, чтобы ее анафему слышно было на всех стогнах:
– Катюшхен?! Хрен тебе, а не Катюшхен, чучело заморское! (Судя по всему, и она была не сильна в землеописательной науке, впоследствии называемой географией.) Да чтоб вам гореть в адовой смоле, грешникам!
– Грех – пока ноги вверх, – лениво сообщила Алена, призывая на помощь всю свою наглость. – А опустиша – господь и простиша. – И она осуществила сказанное.
– Молчи… ты, оторва! – вызверилась Катюшхен. – Я тебя голую-босую на улице подобрала, приютила, обогрела, а ты… ты! Змею подколодную я на своей груди вскормила. Змеищу!
Она с такой печалью заглянула в свое обширное декольте, что от жалости к самой себе у нее выступили слезы и покатились по буйно нарумяненным щечкам, а одна даже капнула на грудь, прямехонько угодив на «пластырь красоты».
Лицо Фрица перекосилось от жалости: редкий мужчина спокойно глядит на женские слезы!
«Ах, зря ты все это, Катюшка, затеяла, вот уж, право, зря! – угрюмо подумала Алена. – Ну, хватит валяться в непристойной позе – пора переходить в наступление!» И она спросила со всем мыслимым ехидством:
– Что это вас, барыня, разобрало? Сотрется у герра Фрица это самое, что ли? Сколь мне ведомо, вы уж давненько его в покое оставили. Этак ведь и заржаветь мужик может.
Она даже не увидела, а почувствовала, как встрепенулся Фриц, вмиг почуяв себя не грешником и разбивателем нежного женского сердца, а обиженным и оскорбленным.
«А ведь и правда! – пораскинул он своим трезвым немецким умом. – Я ведь содеял сие с этой pfedlich Madel[86] не просто из нравственной распущенности, а поскольку весьма