здесь гораздо меньше, чем ждал. Судя по тому, что я прежде слышал об Италии, я воображал, что здесь говорят не иначе, как распевая. Или отплясывая тарантеллу…
Нынче со мной произошел замечательный, поразительный случай! Я как раз вышел с мольбертом и устроился на прекраснейшей из римских площадей – Пьяцца Навона. Я сидел под старым кипарисом на мраморной скамье, и твердые, смолистые шишечки сухо стучали, падая на нее. Три многоводных фонтана, игра их струй и красота церкви Сант'Аньезе настолько меня заворожили, что я не мог оторваться от работы. Надобно сказать, что колорит здешнего пейзажа в ясные дни (а погоды установились преотличнейшие!) до того красочен, что на бумаге и холсте неминуемо кажется пестрым. Холодные и теплые тона отличаются друг от друга разительно! Я как раз думал, что этюд мой, писанный с натуры, более напоминает выдуманный, нереальный пейзаж, как вдруг в пение фонтанных струй вплелась едва различимая мелодия тарантеллы.
Я оглянулся. Слепой стоял невдалеке и перебирал струны мандолины. Редкие в этот час прохожие спешили мимо, не обращая на него внимания, брошенная наземь шапка пустовала, и я уже решил было оторваться от своего этюда и дать ему сольдо, чтобы несколько утешить, как вдруг на площади появилась низенькая и чрезвычайно плотная дама в черном, которую сопровождала молоденькая девушка – также одетая в черное, что в Риме вовсе не кажется мрачным: здесь все особы дамского пола почему-то одеты в черное. Почти тотчас я понял свою ошибку: напротив, немолодая дама сопровождала девушку, очевидно, исполняя при ней роль дуэньи. Говорят, в Риме молодых девиц держат чрезвычайно строго и никуда не отпускают одних, даже днем, даже во храм божий. А еще говорят о женском затворничестве в России, якобы унаследованном нами от татарского нашествия!
Впрочем, я отвлекся, по обыкновению.
Девушке захотелось послушать игру слепого (в самом деле очень недурную!), и она замедлила шаги. Дама порывалась заставить ее продолжать путь, даже сделала вид, будто хочет уйти сама, одна, но ее маневр не имел ни малого успеха: девушка не двинулась с места. В конце концов дама смирилась и стала поблизости с видом самым недовольным, нервически обмахиваясь костяным черным веером.
Девушка слушала игру слепого, а я слушал ее. Нет, нет, я не оговорился, именно слушал! Я смотрел на ее прелестное лицо с точеными чертами и удивительно большими, влажными очами, напоминавшими два спрыснутых росою темных цветка, на улыбку удовольствия, которая то и дело вспыхивала на нежных розовых устах и тотчас стыдливо пряталась, – и мне казалось, будто я внимаю некой музыке сфер, отчетливо слышу пение этой невинной души.
Тем временем музыка сменилась. Название новой мелодии я не знал, скажу только, что она резко ускорилась, словно слепой почуял одобрение своей слушательницы. Вдруг руки девушки сделали неуловимое движение и подхватили пышные черные юбки. Я увидел прелестную ножку, изящно и дорого обутую. Носок башмачка начал постукивать в такт мелодии, и не успел я глазом моргнуть, как эта девушка, по виду принадлежавшая к самому чопорному слою общества, вдруг пустилась в пляс!
Сознаюсь, поначалу я даже глазам своим не поверил. Конечно, от Сальваторе Андреича я был наслышан о пылком нраве италианских красавиц, но пребывал в убеждении, что это касаемо лишь миланок, венецианок и флорентиек, а также жительниц южных краев этой страны. Римлянки же отличаются необычайной сдержанностью, да и не может быть иначе в Папской республике! Доселе я встречал только опущенные долу очи и самое постное выражение хорошеньких лиц. И вдруг увидать такое!
В первую минуту я просто изумился, однако тотчас же на смену пришло искреннее восхищение. Это было не просто неумелое приплясывание, на кое горазд кто угодно, – девушка танцевала грубый народный танец с поразительной грацией. Каждое ее движение было враз утонченным и на диво естественным. Мнилось, вот эти взмахи рук, кокетливые переборы ножками, поклоны, повороты головы, прыжки и легкие метания то вправо, то влево являются неким подобием человеческой речи и заменяют прекрасной танцовщице обычные слова.
Чудилось, она решила поведать мне историю своей жизни. Вот одиночество страстной, горделивой и замкнутой натуры, вот затворничество, к которому ее принуждают. Птица в тесной клетке, где ей негде расправить крылья. Но вот нетерпение молодого сердца, которое жаждет воли, берет верх над осторожностью и благоразумием. Путы сорваны, клетка опрокинута, птица воспарила в небеса! Свободный полет ее танца был настолько трогателен, что у меня замерло сердце и все поплыло в глазах. С удивлением я обнаружил, что они затянуты слезами…
Торопливо смахнув слезы, я в первую минуту оторопел. Не одного меня поразил сей прелестный монолог! Суровая дуэнья уже топталась рядом на своих коротеньких ножках, поворачиваясь довольно-таки неуклюже, с ошалелым выражением лица, как бы не вполне понимая, что делает и какая сила заставляет ее плясать. Какой-то важный синьор в синих стеклах, должно быть, прикрывавших больные глаза, перебирал ногами с устрашающим проворством. Молодой человек, по виду конюх, ведший на поводу нагруженного мула и остановившийся поправить съехавшие вьюки, отбросил их в сторону и тоже начал плясать! Служанка, шедшая с сосудом воды на голове, сунула его куда-то и присоединилась к танцующим. Говоря коротко, через несколько минут вокруг слепого плясали уже тринадцать человек, и в их числе… увы, признаюсь со вздохом, в их числе был я!
Отродясь не находил в себе подобных склонностей и на батюшкины пристрастия к музыке и балету взирал со снисходительной насмешкою. А тут словно бы поветрие26 некое на меня нанесло, как и на всех прочих, от заразительных движений молоденькой красавицы! В жизни не знал я этой пляски, однако было такое чувство, словно проделывал эти легкие движения с самого детства.
Ежели кто из нас, невольных плясунов, что-то вытанцовывал не так, девушка поправляла с необидным, счастливым смехом, выкликая:
– Pas marche, pas eleve, pas glisse, pas chasse, стремительный галоп вправо, влево, кружимся!
Я в очередной раз изумился. Названия фигур были мне известны: чай, не единожды наблюдал, как Сальваторе Андреевич дрессирует наших деревенских граций, однако откуда мог конюх знать, что pas glisse – скользящие шаги, почему служанке было ведомо, что pas eleve – шаги вбок, с подъемом, и каким же образом тучный синьор в синих стеклышках мог заподозрить, что pas chasse – это двойной скользящий подбивающий шаг? Речь-то велась не по-италиански, а по-французски! Или сия легконогая красавица и впрямь могла заставить нас понимать не токмо слова свои, но и мысли?! На каждого взирала она с одобрением, каждому улыбалась. На меня тоже упал солнечный луч ее улыбки, и темный, но в то же время ясный взор коснулся моих глаз.
Не могу передать, что в это мгновение со мной сделалось! Казалось, между нами протянулась некая странная нить и опутала меня всего, и так странно, так блаженно сделалось на сердце! Я бы сейчас отдал жизнь за то, чтобы вечно смотреть в эти странные, колдовские глаза, я повлекся к ней, словно бы на невидимой привязи, но…
Но проклятущий слепой то ли устал, то ли счел, что за старания свои получил слишком малую плату. Да и то сказать – плясуны о нем вовсе забыли, я тоже, к стыду своему признаюсь.