Анастасия внимательно слушала это разнообразие пеней на жизнь, порою подавая знак: этому полтину, или гривну, или один-два алтына. В самых тяжких бедах жаловала и рубли.
«По сиротству своему чаю найти убежище в монастыре и прошу на постриганье, сколько подашь, матушка ты наша и заступница народная».[15]
«Стою я, бедная, в напрасне в восьми рублях на правеже, а откупиться мне нечем».
«Сговорила я дочеришку свою замуж, на срок после Крещенья в первое воскресенье, а выдать мне нечем».
Или уж вовсе отчаянное: «Мужа моего убили на вашей государевой службе в Казани, за вас, государей, голову он сложил и кровь свою пролил. Пожалуй меня, бедную вдову, за мужа моего и за кровь, вели меня постричь в Вознесенский монастырь; а я стара и увечна и скитаюсь меж двор; чтоб я, бедная, волочась меж двор, не погибла, а я, государыня, нага и боса…»
Ближние боярыни клевали носами: размеренно-однообразный голос дьяка навевал им сон, однако Анастасия так вдруг разжалобилась последним письмом, что украдкой подбирала слезы с ресниц. Задумавшись об участи несчастной женщины, она не сразу почувствовала, что дьяк заговорил как-то неровно, взволнованно. Прислушалась.
«… якобы государь наш Иван Васильевич за спинами прятался, а все подвиги свершал князь Курбский. Он и в бой полки вел, он и коня государева за уздцы тянул, чтоб заставить царя выехать на бранное поле…»
– Что такое? – вскинула голову царица.
Дьяк покрывался красными пятнами и комкал какое-то прошение, бессвязно бормоча:
– Прости, матушка-государыня, не пойму… бес попутал… подсунули мне сие, подсунули… не вели казнить!..
– Дай сюда! – протянула руку Анастасия.
Дьяк мученически завел глаза, однако не посмел ослушаться и подал скомканную грамотку. Плюхнулся в ноги. Анастасия досадливо отмахнулась от него и с трудом начала разбирать корявую скоропись.
Какой-то человек, забывший назвать свое имя, просил у царицы заступничества. Он убил слугу своего за то, что тот «лаял царя и называл оного трусом». Оказывается, слуга был при Казани в полку Курбского и теперь болтал языком направо и налево, что царь при воинском деле молитвами ограничивался да поклоны бил. Курбский есть истинный герой, а вовсе не государь-полководец! Дескать, Курбскому пришлось чуть ли не умолять царя, чтобы прервал он молебен и дал позволение на подрыв казанских укреплений. Уже бой кипел в городе, войскам необходимо было видеть впереди царя, а он все молился. Чуть ли не начали опамятовавшиеся татары вытеснять наших за пределы стен, когда бояре взяли царского коня под уздцы и повлекли его на поле боя! Увидав своего вождя, русские обрели новые силы и вырвали победу у врага. «Больно мне было слушать наветы на царя, и я зарезал своего раба, за что попал под суд и расправу, а ты, христолюбивая царица, прими за меня заступу и оборони», – заканчивал челобитчик.
Анастасия вскинула голову. Боярыни по-прежнему дремали за пяльцами и вряд ли заметили, как встревожилась царица. Дьяк поскуливал у ног.
– В печку брось! – хрипло шепнула она. – С глаз моих!
Дьяк с готовностью повиновался.
– Молчи об сем, – тихо сказала Анастасия. – И я смолчу. Но ежели хоть слово вякнешь – сразу доложу государю про твою оплошку.
– Да мы, да я… матушка-царица!.. – заблеял дьяк.
– Поди, поди, – устало сказала Анастасия, которой нестерпимо сделалось видеть его смятое ужасом лицо. Когда дьяк вышел, пятясь, и бесшумно притворил за собой дверь, прикрыла лоб ладонью, зажмурилась, чтоб окружающие подумали: дремлет царица, – и не стали беспокоить.
Вот, значит, как!
Незнакомая прежде ярость подкатывала к сердцу, мешала думать. С трудом удалось Анастасии взять себя в руки, успокоиться.
Уж наверняка не один слуга лишь этого челобитчика распространяет лживые слухи. И не с печки же он упал, что вдруг начал оговаривать царя. Наверняка все наветы исходят из уст самого Андрея Михайловича, неуемное тщеславие которого не удовлетворено полученными почестями. Ему хочется больше, больше… ему хочется всего! Если дело этак дальше пойдет, он не замедлит приписать себе всю заслугу взятия Казани.
Ни на мгновение царица не заподозрила, что дыма без огня не бывает, что царь и в самом деле мог выказать некоторую слабость на поле боя. Да и разве женское это дело – мужа своего осуждать?! Ее дело – жалеть, помогать супругу. Государю-Иванушке и так тяжело. Мыслимое ли дело – на плечах такую ношу тащить. Хоть и посмеивается он: мол, невелика Русь, да разве сыщется больше ее? И чуть что где не так – на кого попреки? На государя. И суров-де он, и немилостив. А разве это справедливо? Алексей Федорович Адашев слывет в народе заступником добреньким, он всякую жалобу досконально рассматривает и примерно наказует неправедных обидчиков, помогая обиженным. Конечно! Помогает как бы от себя, а наказует-то именем царя! Вон, ходил слух, недавно какого-то человека, не подчинившегося приказу, отправил к месту службы в оковах. Однако при этом Адашев слывет мирским радетелем. Он даже на пиры не ходит – дескать, ни минуты лишней не может урвать у обиженных и жалобщиков, просто-таки поесть некогда: лишь одну просвирку за день употребит – и то хорошо. Как находит время и силы держать у себя дома десять тяжелобольных, с тел которых он своими руками смывает гной? Ангел Божий, да и только!
Анастасия так и дрожала от гнева, который все чаще и чаще охватывал ее при одной только мысли об Адашеве. Ни о какой Магдалене и грехах молодости никто теперь не молвливал: якобы в доме у него жила милосердно пригретая честная вдова его верного слуги Мария с детьми, и о ней упоминали с почтением.
Мария! Это же надо! Все та же Машка-Магдалена, вот она кто!
Этак искусно и сложилось мнение: Адашев добр да справедлив, а царь не в меру горяч и никому спуску не дает. Так и воображает себе народ молодого царя: вздорное дитятко, способное сделать что-то толковое, лишь находясь под присмотром Адашева, князя Курбского да попа Сильвестра, который чуть что – сразу сечет царя словесными розгами.