ты войдешь в землю, которую дает тебе Господь твой, тогда не научись делать мерзости!»
– Не ты один Второзаконие читывал! – не унимался Юрий Васильевич. – Я помню, что сказано далее! «Да не находится у тебя прорицатель, гадатель, ворожея, чародей, обаятель, ибо мерзок перед Господом всякий, делающий это!» А что делаешь ты, как не ворожишь пред царем на его беду?! На кол захотел? На плаху? Да мы тебя…
– Чем пугаешь меня, злосильный? – отмахнулся черноризец. – Милость Бога всегда со мной. А злой не имеет будущности, и светильник нечестивых угасает.
Он посмотрел на Глинского, как на прах, и тот внезапно побледнел, спал с лица, подавился ругательством и точно так же, как Иван, принялся утирать пот со лба.
Анастасия, чтобы не упасть, вцепилась в рукав какого-то человека, стоявшего рядом. В этих словах было нечто большее, чем простые слова, в голосе – нечто большее, чем обычный звук голоса. Когда незнакомец говорил, чудилось, толпу прошивают молнии, и качались, что деревья под ураганом, не только те, к кому направлены были его гневные слова, но и все присутствующие. Вот уж воистину – Господь дал ему глас свой!
– О нет, не токмо лишь от злокозненной руки загорелась столица твоя. Вспомни священные слова: «Поднялся дым от гнева Его и из уст Его огонь повядающий; горящие угли сыпались от Него; наклонил он небеса и сошел; и мрак под ногами его…»
Иван попытался зажмуриться, однако глаза его уже не могли оторваться от незнакомца. Замахал на него, словно требуя замолчать, однако это было все равно что поливать пылающую Москву из ковшика.
Монах простер руку – и все с новым приливом ужаса воззрились на жирный черный дым, который затягивал долину, сменяя серое марево. «Что же может так чадно гореть?» – подумала Анастасия и вдруг поняла: люди горят, людская плоть пылает жарче просмоленных дров!
Она качнулась, но чьи-то руки обхватили ее, встряхнули. В глазах прояснилось, звон в ушах рассеялся, и она снова услышала всесокрушающий голос незнакомого монаха:
– Бог во гневе карает людей когда гладом, когда трусом,[7] когда мором, когда нахождением иноплеменных. Своим буйством, детскими неистовыми нравами, по упорству твоему и нераскаянному сердцу ты сам на себя собираешь гнев на день гнева Божия. Как рыкающий лев и голодный медведь, так нечестивый властитель над бедным народом. Разве хлеб с неба давал ты в голоде их и воду из камня источал в жажде их? Разве стал ты отцом им? Нет, подавал пагубные примеры беззакония и бесчестия. А что говорится у мудрых в пословице? Куда начальники захотят, туда и толпы желанье летит или стремится. Ты, господин мой, царь, и глаза всех устремлены на тебя!
Черноризец вещал, как пророк Нафан вещал в свое время Давиду, однако голос его уже не сек огненным мечом, а окроплял благодетельной влагою. Сморщенное от ужаса и потрясения лицо Ивана смягчилось, разгладилось.
Анастасии тоже стало легче дышать. Она спохватилась, что ее по-прежнему поддерживает кто-то, и покосилась на этого человека. Рядом стоял князь Курбский, и сердце Анастасии вдруг сжалось. Она чинно отстранилась, сохранив на лице спокойствие, которого отнюдь не было в душе.
– Сердце царя – в руке Господа, – провозгласил монах, и в тишине стало слышно, с каким глубоким облегчением вздохнул царь от того, что этот жгучий, бичующий голос смягчился. Так ребенок вздыхает облегченно, когда видит, что суровый отец отбросил вицу,[8] которой охаживал неразумное чадо. – Что город разрушенный без стен – то человек, не владеющий духом своим. Жертва Богу – дух сокрушенный. Да живет душа твоя, сын мой!
Он умолк. Мгновение Иван смотрел на него с детским слепым восторгом, потом прошелестел пересохшими губами:
– Кто ты?
– Сильвестр из Новгорода. Пришел служить тебе, государь, в трудный час, в годину испытаний.
– Служить, вразумлять, вдохновлять! – воскликнул Иван, глядя на черноризца снизу вверх, хотя они были одного роста. Впрочем, рядом со статным, широкоплечим Сильвестром молодой царь казался худощавым юнцом-переростком. – Станешь моим духовником! Будешь служить в Благовещенском соборе!
– Собор сгорел, государь, – отрезвляюще проскрипел благовещенский протопоп Федор Бармин, до глубины души оскорбленный этой внезапной отставкою, напоминающей плевок в лицо.
Он знал за своим духовным сыном эту слабость перед ярким, выразительным словом, податливость на внушительные речи, особенно в обстоятельствах, которые подавляют человека и заставляют его призывать на помощь вышние силы. Иван даже пропустил мимо ушей, что поразивший его воображение Сильвестр явился из ненавистного Новгорода, не подумал, что он и прежде мелькал в Москве, освобождая из заточения Владимира Старицкого, который, наущаемый матерью, никогда не переставал мечтать о престоле. Все, все забыл Иван и готов предать душу в его, вполне возможно, нечистые руки!
Бармин хотел сказать об этом, однако заметил, что фанатичный, опасный огонь горел не только в очах царя. Так же пылали глаза Алексея и Данилы Адашевых, Курбского, Вешнякова – да почти всех собравшихся. Даже малоумный князь Юрий едва не прыгал от восторга, хотя вряд ли понял хоть единое слово Сильвестра. Даже скромница Анастасия тихонько утирала блаженные слезы!
И тогда некое вещее чувство осенило Бармина: «Лети по ветру!» – и заставило опасливо промолчать. Впоследствии он не раз вспоминал эту минуту, когда молчанием спас себе жизнь.
– Погоди, отче, – спохватился вдруг Иван. – Ты сказал, что Москва сгорела не токмо лишь от злокозненной руки. Что значит сие?
– Как что? – вмешался Глинский, который так и кипел от гнева, сходственного с гневом Федора Бармина, однако ему-то промолчать ума не хватило. – Небось уронила баба свечку, заскочил огонь на печку! Вот и все козни. Так ведь обычно пожары и разгораются – от малой искорки. А этот лицедей тебе наскажет, ты его лучше не слушай.
– Не слушай меня, государь, – покладисто кивнул Сильвестр. – Послушай народ. Поезжай сам в Москву или бояр пошли – там и узнаешь.
Иван смотрел ему в рот, ловил каждое слово.