Орбели спрашивает, если художники, видевшие портреты, много десятков лет в Ленинграде, не выучились рисовать реалистически, почему они выучатся, если эти портреты будут видеть в Москве? Кроме того, невежда, посланный Керженцевым и выбиравший портреты, наметил много таких, какие никак реалистическими не могут быть названы, например, Лоренца и некоторые другие (особенно венецианцев).
Попробую написать В. Молотову, может быть, удастся спасти кое-что от головотяпства Керженцева.
Мутноватое солнце. В поезде не спал всю ночь. Москва. Дом. Оля поправляется. Эмма, домработница, какая-то растерянная и сердитая. Лена на экскурсии…
Узнал, что Гера больна. Она в Астафьево. Направился туда. Накануне Гера телефонировала Чернышеву и спрашивала его, с какими чемоданами я уехал. Видимо, боялась моего отъезда навсегда.
Я застал ее в постели. Нервное потрясение, всю ночь не спала из-за приступа сердца. Боль в желудке — нервы. Утешал. Она плакала, но упрямо держится холодно. Весь день был с ней и Митей. Временами на 15 минут засыпал, сильно утомленный.
Прекрасный день. Утром — в Москву. Гера еще больна, осталась в Астафьево. Я в Москве. У Оли высокая температура. Был доктор. Корь. Читал «Саламбо». Писал. Вечером узнал, что Гере хуже, послал ночью специалиста — гинеколога. Оказалось — ничего угрожающего.
Опять хороший день. Настоящее лето.
Весь день работал. «В такие дни только подлецы работают», — говаривал мой приятель. «Или дураки, вроде меня», — добавил бы я в его поговорке.
Вечером — на приеме у бельгийского посланника. Фраки, глупые разговоры. Итальянка смотрела на меня так, будто раздевалась передо мной. Угрюмовидный и добронравный Балтрушайтис[253]. Сам посланник так худ телом, сер лицом, что кажется, будто это большой нос на ногах.
Та же, что и вчера, чудесная погода. Много работы.
В 17 часов — партийное собрание. Это значит, что соберутся 16 человек. Часть этих людей не прошли революционных боев и поэтому на революционную стратегию смотрят, как на магию. Ленин в их представлении некто вроде факира. На резолюции такие люди смотрят как на формулы заклинания, поэтому фразы воспринимают как обязательные: если переставить порядок слов, потеряется смысл и чудодейственная сила. Для таких людей партийное собрание — своего рода колдовское действие. Во время него они утрачивают нормальную человеческую логику и начинают мыслить готовыми формулами, боясь выйти за пределы их. При этом переживают состояние некоторого своеобразного экстаза, который еще больше затемняет свободную деятельность мысли.
Другая категория людей — это старая гвардия, боевики, бывшие герои, бывшие храбрецы, бывшие стратеги и бывшие вершители судеб страны. Эти люди слишком близко видели революцию и сами ее делали. В процессе революционного действия у них образовались свои моральные и идеологические опорные пункты, по большей части ассоциированные с каким-либо лицом. Один, например, помнит, как в пылу увлечения оратором бойцы взяли его на руки и несли по улицам.
Третья категория, самая большая, — это люди, не знающие, для чего они собираются, для чего тратится время, для чего существует все то, что существует, и для чего существуют они. Для них общественное движение и все споры в этой плоскости — своего рода поветрие, некая физиологическая функция голоса и языка. Во всяком случае, это не главное, а такое же обязательное и немного надоедливое, как служба в канцелярии. Такие люди склонны идти во всех вопросах с людьми первой категории. Это менее тревожно и наиболее трафаретно.
Разумеется, наиболее изощрены в неискренности именно первая и третья категории. Для них идеология, общественное движение — не более как известная форма или некоторые обстоятельства заработка. «Вот, — вероятно, думают они, — в каких условиях приходится добывать хлеб насущный».
Все эти люди заслушивали биографии друг друга. Это продолжалось до полуночи. Могло бы и не продолжаться так долго, если бы у человека не было некоторой скрытой садистической наклонности раздевать своего ближнего.
Между прочим, я был выбран в комитет и на районную конференцию вместо кандидата, предложенного районным комитетом. Этот последний сидел с таинственным видом и совсем не таинственно выкрикивал реплики, направленные против меня и моих сторонников, чем, собственно, и принижал себя в глазах хотя и не бог весть каких высоких индивидуальностей, но тем не менее имеющих каждый о себе высокое мнение.
Усталый, разбитый приехал в Астафьево поздно, в 10 ч. вечера. Прошел прямо к сыну. Он мирно и беспечно спал. Мать его, не спрашивая меня ни о чем, закрылась книгой Тынянова о Пушкине и стала читать «на ночь».
Взял пластинки и прослушал в зале несколько хороших музыкальных вещей. Они хоть как-нибудь рассеяли яд моей усталости, разлитой по всем жилам.
У чужого человека лучше, чем у жены. Чужой из вежливости хоть разговаривает. Не интересует совсем ее моя жизнь, хотя бы и с той стороны, что и ее зависит от моей.
С утра — конференция. Секретарь райкома Персиц не преминул продолжать клевету на меня. Мне трудно на конференции: большинство смотрит на меня, как на врага или прокаженного, при встречах отводят глаза и стараются скрыться.
Много философствовал. Ужасно хочется понять и представить современного мне человека. Едва ли человечество переживало более противоречивую эпоху и более аморальную, чем наша.
Может быть, в капельной степени мой дневник поможет создать представление о современном человеке. Или надо начать писать книги, вроде Дон Кихота, только наоборот: современный Санчо Панса и при нем Дон Кихот.
На конференции Советского района с утра, а утро прекрасное, как сама юность. Один за другим выходят на трибуну члены конференции, названные в списке для тайного голосования, и рассказывают свои биографии. Одни слушают это с интересом, другие будто прицеливаются вытащить какой-нибудь кусок автобиографии и над ним поиздеваться, а может быть, просто отдаться своему чувству любопытства и копаться во внутренностях ближнего.
Вчера вечером выступавший секретарь райкома счел своим долгом остановиться на мне и повторить всю ту мелкую, но вонючую клевету, какую распустила Белянец. То, что секретарь упомянул меня и подробнее, чем о других, говорил обо мне, наводит на мысль, не дано ли задание испачкать меня для изъятия в дальнейшем из употребления на ответственной работе (по крайней мере, если не больше). Слишком очевидно, что обвинение в «зажиме самокритики» и в вельможестве стряпается специально. Поэтому порой мне кажется, что не следует бороться. Если есть решение «изничтожить» меня, может ли моя защита хоть как-нибудь изменить это решение?
И дома плохо, и вне дома ужасно. Должно быть, крепкие у меня нервы.
Утром солнце, синее небо. Дошла очередь до моей кандидатуры. Я на трибуне рассказываю биографию. Она богата и, признаться, действительно интересна. Но для того ли строил я ее, чтобы здесь рассказывать? Не для того ли, чтобы дальше идти? А ведь как человек я в прошлом выше и по отношению к своему веку более передовой и революционный, чем теперь. Тогда я шагал впереди своего века, сейчас — в лучшем случае, в ногу, а то и отстаю.
Стасова первая спросила: «Кто Ваша жена?» Другие спрашивали, почему она, жена моя, иностранка. Я ответил, кто она и что она не иностранка.
Из скромности я почти не остановился на моменте оклеветания меня Белянец и поддержки этой