— О, да.
Еще кто-то:
— Вот малосольные огурчики, замечательные.
Аралов рассказывал, что на собрании у них выступил один беспартийный. Он говорил, что Каменева, Зиновьева и т. д. расстреливать не надо, потому что, если мы их здесь расстреляем, Гитлер расстреляет Тельмана, и вообще, убьет больше коммунистов.
— Разумеется, этот одиночка, выступил сам по себе, — сказал он, а потом рассказал интересный анекдот: «После декрета, запрещающего аборты, женщина говорит: „Жить стало легче, жить стало веселее, но жить стало не с кем“».
Жизнь — сплошное жестокое чудо, иногда оно подавляет. А главное, старается все покрыть туманом и делает контуры людей, вещей и явлений до поры до времени смутно очерченными. На момент вдруг из тумана показывается ясно очерченный каркас явления, но потом он опять скрывается в общем мутном течении жизни. Я хочу распознать суть сегодняшнего дня, хотя это почти невозможно. Это под силу только гению.
Однако жить слепо, в атмосфере со знаком плюс или со знаком минус (сплошная ругань) — невозможно. Нужно понять жизнь, разобрать внутри себя ее элементы.
Был на собрании писателей-коммунистов. Ставский, председательствующий в полном беспорядке, чем придавал собранию какую-то семейственность, излагал кучу различных фактов «о зашоренности» союза писателей. «Зашоренность» выражалась в том, что 1) Вера Инбер, двоюродная племянница Троцкого, взяв слово (в связи с процессом), начала его с заявления, что ее заставили выступить. 2) Б. Пастернак отказался подписать резолюцию, в которой требовался расстрел. 3)… помещал статью Пикеля[217] в то время, когда Пикель был уже арестован. 4) Афиногенов дал статью Зыкина (троцкиста). 5) Беспалов, живя в одном доме с Пастернаком и Инбер, не внушил им политическую важность собрания и вообще не работал над ними. 6) Иван Катаев в 1927 году вместе с другими членами группы «Перевал» (сочувствующими Троцкому) ездил в ссылку к Воровскому. 7)… и Беспалов допустили, что политредактор Гейне (из ГИХЛа) в сборнике стихов Лахути[218] выбросил его поэму «Садовник», одобренную Сталиным и им самим разосланную по редакциям. Политредактор выбросил эту поэму с мотивом: «В связи с процессом, что надо рассматривать, как прямую попытку замарать имя Лахути».
Киршон все время шептался со Ставским. Последний, тряся преждевременным брюхом, то выходил к себе в комнату с собрания, то снова возвращался. Производил впечатление человека перегруженного, но такого, какого усталость не берет. В упоении делами он не понимает, как они высасывают его здоровые клеточки, не возмещая их ничем. Он с сожалением, но гордостью говорит, что не может ничего писать, потому что «такая масса дел». Он-то мнит себя приятным руководителем, а хитрые Пильняки и шустрые Шкловские рассматривают его (внутренне, конечно), как трудолюбивую лошадку. Все жаловались на недостаток бдительности и сводили личные счеты. В широком собрании иногда занимались такими вопросами, какими впору заниматься только ГПУ. Эта ненужная искренность — лучшее прикрытие для врагов. Они прикидывались искренними, а вместе с тем и Ставский и они все были немного актерами.
Афиногенов — один он — говорил искренне. Беспомощно вращал головой, как бы искал такой же искренности в глазах других. Он, между прочим, сказал: «Эти люди (троцкисты) не только хотели убить людей, но они убили веру в человека, черт возьми. — И в этом месте Афиногенов заплакал слезами, Вишневский принес ему стакан воды. — Пикель писал обо мне, — говорил дальше Афиногенов и опять плакал, — может быть, он, Пикель, нашел в моем произведении что-нибудь подходящее для себя, для них… — И закончил Афиногенов: — Простите за сумбурность…»
Искренний, молодой. Такие редки. А мне жаль, что свои высокие слова он вливал в недостойные уши.
Когда я говорил и приводил исторические примеры двурушничества, Киршон подал реплику: «Нас не интересует, что было в 1918 году».
Я был в среде, где бываю редко, поэтому не оттрепал этого свистуна за ослиные уши. А следовало бы сказать: «Не отмахивайтесь от 1918 года, он вас многому научит».
Собрание не закончилось — перенесено на завтра.
Ни одного дня нет, чтобы я, ложась спать, сказал себе удовлетворенно: вот как хорошо и интересно поработал. Скорее бы выгнали меня из ВОКСа и отдался бы я писанию и сцене. Вероятно, еще хватило бы паров играть, а если нет, готов хоть занавес открывать, хоть рабочим быть за кулисами, лишь бы право иметь сказать: «Я сегодня что-то сделал для искусства». А так как сейчас — не жизнь, а сутолока. Хорошо еще успеваю заносить все, что остается в голове к вечеру, в свой дневник. Вот, например, сегодняшний день.
Вчера приехали дети. Поезд вместо 19.22 пришел в 21.30. Я два раза ездил на вокзал. Волновался. Все приготовлял в квартире. Помощников не было. Гера на даче с сыном. Там при ней няня и домработница. Упросил завхоза вызвать какую-нибудь уборщицу, чтоб помочь приготовить еду для детей. Кровати я им приготовил сам.
Приехали. Обе дочери бледные, похудевшие. Старшая, Наташа, приехала третьего дня (29.08.), но совершенно неожиданно, не дав телеграммы ни из Фороса, ни из Севастополя. Я предложил ей поехать вечером к нам на дачу, она стала отнекиваться. Наконец нехотя согласилась прийти в «Националь». Ночевать пришла в 12 ночи. Встав утром, заняла у завхоза ВОКСа 5 рублей и ушла. Я думал, что придет к 6 вечера, чтобы что-то приготовить, помочь мне встретить детей — не тут-то было. Итак, старшая дочь гуляет.
Лена и Оля еще на вокзале показались мне изнуренными. Я накормил их, уложил спать.
Утром сегодня, 31.08, у Лены оказался страшный понос. Оля слаба после дороги. Пришла уборщица из ВОКСа, сделала завтрак.
Наташа спала неизвестно где.
Устроив детей, т. е. выдав им их платья, белье и пр. (с трудом отыскал в чемоданах), отправился на работу.
Совещание в ЦК у Ангарова в ВОКСе. Сей сибирский философ, вместе с толстым, негритянского вида Городинским[219] и долговязым, но старательным малым Юковым[220], выработал «план реорганизации» ВОКСа. Он заключался в том, что BОKC коррегирует и контролирует сношения с зарубежом всех учреждений. При ВОКСе должно быть иностранное бюро для перевода литературы. Я высказался против такого плана и предложил свой старый: слить ВОКС с «Интуристом» и создать единую организацию культурной пропаганды. Рыжий сибирский философ со мной стал спорить (ему не хочется из своего ведения выпускать ВОКС, а мне очень хочется из- под его ведения уйти в ведение Совнаркома). Я спорил недолго: надо было ехать к бельгийцу (послу) на завтрак.
Сготовил ужин детям (на газовом заводе авария, газу почти нет), у Лены сильный понос. Съездил к Е. М.Филиппович, Оле и Лене заказал платья.
Потом — дома. Дети легли спать.
Я — в ВОКС. Взял домой материалы. Много работы.
Пишу. В полночь вернулась неизвестно откуда Наташа. Взяла у вахтера ключ и сама открыла дверь. Шуршит. Шарила в кухне. И это старшая дочь. Зачем приходит она, если живет у матери, ведь сама ушла от меня. Неужели только потому, что я — ближайшая станция к месту ее свидания с «ребятами»? Да, кажется так.
Вот и кончился день.
А где же моя драма (или комедия?)? Где роман? Где чтение? Нет, я начну другую жизнь. Это бесповоротно, как смерть.
Начиная с 1 сентября, приемы, встречи, торжественные речи — ложь и лесть рекой. Царство и господство посредственностей и в области мысли, и в области искусства. Кое-где маячат отдельные личности.