(“О как осення осень…”, 1968)
Ближе к концу таких оборотов становится меньше, и они существуют в “нейтральном контексте”. Иногда достаточно одной, слишком усложненной, витиеватой фразы, чтобы придать речи нужное ощущение странности. Например, в процитированом выше стихотворении “зеркальная” конструкция (“Я знал тебя блудницей и святою, любя всё то, что я в тебе узнал”) маркирует некую самоиронию, или точнее — легкое удивление тому, что высказываемое чувство и в самом деле существует и может быть выражено, да еще такими обветшалыми, скомпрометированными словами. Удивление собственной поэтике — которое эту поэтику и приводит в действие.
Нечто подобное происходит и в других стихотворениях Аронзона. Поэт, в 1968 году осмеливающийся начать один из своих лирических шедевров словами
спустя строфу “остраняет” их заверченным оборотом:
Это не wit в британском вкусе: Аронзон не Бродский. Здесь и иронии почти уже нет, есть лишь полуулыбка над “зеркальностью”, над как будто достигнутым, зримым блаженным состоянием мира, над собственной безоглядной нежностью и смелостью — не упраздняющая эту смелость, но позволяющая сохранить связь с контекстом, с реальностью эпохи и языка, связь, которая только и делает смелость реальной.
“Я” Аронзона (в его вершинных стихах) — это лишь нечто, результирующее из безоглядной смелости речи и чувства и из помянутой “полуулыбки”, из легкой закавыченности сказанного. Индивидуальность поэта и житейский “образ автора” — вещи совершенно разные, не имеющие между собой ничего общего; в шестидесятые этот трюизм осознавался немногими, и в этом одна из причин, по которым Аронзон не был вполне оценен при своей короткой жизни.
Однако в семидесятые годы его имя стало одним из важнейших для ленинградской “второй культуры”. И неслучайно именно в эти годы взаимная подвижность и взаимозаменяемость лица-маски становится одним из важнейших принципов в поэзии Елены Шварц и Сергея Стратановского. Правда, этих поэтов отличают от Аронзона две важнейшие особенности: во-первых, драматургическая, программно полифоническая структура большинства их стихотворений, во-вторых — то, что смена лица говорящего (или изменение степени “закавыченности”, отчужденности речи) у них маркируется не столько грамматикой, сколько смешением лексических пластов. Впрочем, все это может стать темой отдельной статьи, как и язык Олега Григорьева (которого часто сближают с концептуалистами и которым он на самом деле противоположен), и поэтика Олега Юрьева, нацеленная на максимальное раскрытие именно тех возможностей русской речи, от которых пытался уйти Бродский. Ленинградский андеграунд 1970—1980-х годов был, пожалуй, в большей степени погружен в язык и мотивирован языком, чем московская неомодернистская поэзия той поры. Но пути этих поисков были во многом намечены еще ленинградскими шестидесятниками — самыми талантливыми из них.[6]
Виталий Аронзон[7]
ОГЛЯДЫВАЯСЬ НАЗАД. К 40-ОЙ ГОДОВЩИНЕ БЕЗ ЛЕОНИДА АРОНЗОНА
Прошло сорок лет, как не стало Леонида Аронзона.
Удивительное число «сорок»: в русском написании этого числа содержится слово «рок», и сорок лет водил Моисей еврейское племя по пустыне. И привёл в Ханаан.
Почти сорок лет имя Леонида Аронзона было мало известно, кружились вокруг его имени статьи, публикации, мемориальные вечера, документальные фильмы, но в свой «Ханаан» он вошёл недавно.
Практически всё, что им создано за короткую жизнь, опубликовано и, более того, ряд лучших произведений переведён на другие языки. Его творчество получило признание литературного сообщества и читателей: опубликован сборник научных статей и разошлись тиражи его книг.
Сегодня, вспоминая Леонида Аронзона, уместно рассказать о малоизвестных фактах, связанных с трагедией в горах и подвести промежуточный итог судьбы его наследия.
По общему мнению поэтические произведения поэта не только в большой степени посвящены его жене Рите Пуришинской, но и вдохновлены её, а его взросление как поэта происходило под её влиянием. Можно с этим соглашаться или не соглашаться, но Рита была его поэтической музой без сомнения.
Возможно с годами совместной жизни пыл влюблённости ослаб с обеих сторон, и у супругов появились иные предпочтения. Кроме того, необходимость материально обеспечивать семью, а оба супруга инвалиды с мизерной пенсией, заставила ЛА работать на студии научно-популярных фильмов как сценариста.
Кризис ли отношений супругов или сложности осознания этого кризиса, а также смена работы и невозможность опубликовать свои произведения, привели к надлому психики. Это сознавал сам поэт и его близкое окружение. Темы ухода из жизни, поиска и отторжения жизненных стимулов ясно звучат в его стихах.
С появлением работы на киностудии в семье появился некоторый материальный достаток, но одновременно обострилось противоречие между непреодолимой потребностью выражать себя в стихах и вынужденной работой над сценариями. По словам поэта: невозможно эти два дела выполнять хорошо. Это его тяготит, и он решает бросить сценарную работу. Между этим решением и его уходом из жизни всего два месяца.
Так и осталось неизвестным самостоятельно по своей воле ушёл поэт, в горах под Ташкентом, из жизни или случайно выстрелил в себя, неосторожно обращаясь с ружьём. Раненый, понимая, что находится на грани жизни и смерти, поэт просит врача спасти его. Спасти не удалось — не хватило крови для переливания: не случайная гримаса советского здравохранения.
За случайность выстрела говорит и характер ранения и необычно радостный день, предшествующий трагедии. ЛА находился весь день в эйфории от того, что находится среди прекрасных гор, гуляет, любуется любимыми бабочками, катается верхом на лошади и восхищается умелостью и грацией свой подруги в