Мандельштам, Пастернак, Хлебников, Заболоцкий, и Тютчев с Баратынским — все идет в ход. К 1962–1963 годам вырабатывается элегически-созерцательная поэтика, которая была бы близка к тогдашней поэзии Бродского, если бы не иная модель взаимоотношений с миром и иная вырастающая из нее интонация. Поэт не отделяет себя от реальности, не вглядывается, как меланхолический метафизик, в отчужденный мир “вещей”, а растворяется в их взволнованном бытии:

    И медленен, как колокол, покой,     распластанный по выгнутым озерам,     но, не достав до родины рукой,     я прижимаюсь к мертвому простору     ночных полей. Как брошенный сосуд,     гудят поля далекими пирами,     и нища речь, и бык, застывший камень,     лежит в траве, уставившись в росу.

В течение следующих нескольких лет, с чудесными удачами (“Послание в лечебницу” и “Утро” — стихотворения, которых уже достаточно для бессмертия), но и с отступлениями, учась у Хлебникова и “Столбцов” Заболоцкого, Аронзон обретает наконец свой подлинный, вполне индивидуальный голос (индивидуальный в той степени и в том смысле, как мало у кого в поколении). Однако хоть его зрелая поэтика и укоренена в обэриутско-футуристической традиции, она не подразумевает ни подчеркнутого алогизма, ни экспрессивного гротеска, ни языковых игр.

Если говорить об обэриутском влиянии, то зрелый Аронзон ближе всего к тому очень своеобразному “неоклассицизму”, к которому пришли во второй половине 1930-х годов и Хармс, и Введенский, и Заболоцкий, и Олейников. Это был классицизм по ту сторону авангарда и с учетом опыта авангарда — высокая утопия воссоздания Золотого века культуры на руинах века Серебряного. С этой утопией связан был наметившийся в творчестве этих поэтов переход от полуиронического, игрового, “масочного” употребления банальных, как будто скомпрометированных культурой поэтизмов к их серьезному освоению. Соответственно меняется контекст — из подчеркнуто нелепого и абсурдного он становится лишь чуть-чуть непривычным.

   …Настала ночь. И люди дышат,     В глубоком сне забыв дела.     Их взор не видит, слух не слышит,     Недвижны вовсе их тела….    …Кричит петух. Настало утро.     Уже спешит за утром день.     Уже и ночи Брамапутра     Шлет на поля благую тень.

“Опыты в классических размерах” — не самое знаменитое у Хармса, и знакомство Аронзона с этими стихами сомнительно: ведь во второй половине 1960-х годов изучение наследия обэриутов лишь начиналось. Но то сочетание традиционной гармонии и еле заметного остранения, придающего сто раз употребленным словам свежесть, к которому Хармс стремился в этом цикле, воплотилось, быть может, именно у Аронзона. Во всяком случае, впечатляет даже чисто интонационное сходство только что процитированных строф с одним из лучших аронзоновских стихотворений:

    Уже в спокойном умиленье     смотрю на то, что я живу.     Пред каждой тварью на колени     я встану в мокрую траву.     Я эту ночь продлю стихами,     что врут, как ночью соловей.     Есть благость в музыке, в дыханье,     в печали, в милости твоей.     Мне все доступны наслажденья,     коль всё, что есть вокруг — они.     Высоким бессловесным пеньем     приходят, возвращаясь, дни.

Сегодня, когда перечитываешь эти строки, понимаешь, что “житель рая”, уйдя к себе, оставил калитку приоткрытой для следующих поколений поэтов. Его смелость указала путь многим, но еще никто не был так же смел, как сам он. И в прозрачной, простодушной по видимости лирике, и в более напряженных стихах, построенных как мантры, основанных на многократном повторении одних и тех же фраз, он оказывается одновременно смелым авангардистом, прорывающимся в неведомые области языка, и строгим консерватором, бросающим вызов энтропии, вступающим в спор с опустошающим слова временем. Не надменный странник, проходящий мимо бесконечно разнообразных и неизменно уходящих в прошлое образов, а визионер, прозревающий мир в его подлинном (райском) состоянии единства и вневременности:

    Все — лицо. Лицо — лицо,     Пыль — лицо, слова — лицо.     Все — лицо. Его. Творца.     Только Сам Он без лица.

И именно поэтому — несмотря на все сказанное в начале рецензии о влиянии Аронзона на следующие поколения поэтов — в некоторых (и, быть может, самых существенных) сторонах своей индивидуальности он был одинок при жизни и не имел прямых наследников после смерти. “То, что искусство занято нашими кошмарами, свидетельствует о непонимании первоосновы Истины”. Эти слова Аронзона, вынесенные на фронтиспис первого тома, многое объясняют. Русская поэзия за тридцать пять-сорок лет прошла большой и славный путь. Поэты, в том числе блистательные, находили сложные и окольные пути в рай — через преобразование непросветленной материи, через адские области собственного сознания. Путь самый прямой и простой, по которому шел Аронзон, по-прежнему заколдован. Почему — вопрос отдельный; но слава тому, кто его расколдует вновь.

К числу достоинств двухтомника нельзя не отнести и воспроизведение рисунков и картин поэта. Одаренность его в этой области несомненна. В живописных произведениях на него явно влиял Михаил Шварцман, в графике он был ближе к Евгению Михнову-Войтенко, своему близкому другу, но иные графические композиции, включающие тексты стихотворений, на редкость своеобычны и тонки. Подробно и дельно изложена биография Аронзона; чуть ли не впервые в подробностях освещены обстоятельства его гибели, которая, возможно, и не была сознательным самоубийством. Статья Александра Степанова “Живое все одену словом”, написанная в первой редакции в 1983 году, для своего времени очень достойна, но на нынешнем этапе изучения русской поэзии второй половины XX века, в том числе творчества Аронзона, уже не вполне удовлетворительна. Главные ее недостатки: во-первых, при множестве тонких наблюдений нет

Вы читаете Избранное
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату