Они с отцом умудрялись удирать с фермы даже по субботам и воскресеньям, а когда все же оставались изредка в субботу дома, то что-нибудь разрушали: снесли старый курятник, сожгли срезанные ветки живой изгороди, огромный костер чуть не перекинулся на лес, мать кричала и махала руками. Работал отец самозабвенно, с неистовым азартом; когда рубил доски старого курятника на растопку, щепки летели в стороны, как шрапнель, а головка топора, казалось, вот-вот слетит с топорища. Забавно было смотреть на него: он обливался потом, чертыхался, втягивал скопившуюся в уголках губ слюну.
Занятия в школе кончились. Отец стал ездить в противоположную сторону от Олинджера – на строительство шоссе, куда его наняли на лето табельщиком; и Дэвид остался словно на необитаемом острове среди расстилавшихся акров зноя, зелени, летящей пыльцы и странного, механического гудения, которое невидимым слоем лежало на сорняках, люцерне, пожухшей траве.
В день пятнадцатилетия родители подарили Дэвиду «ремингтон» 22-го калибра, сопровождая подарок шутками, что вот он теперь деревенский житель. Хождение с винтовкой в лес к заброшенной известняковой печи, где раньше обжигали кирпич, а теперь они сваливали там свой мусор, почти заменяло ему бильярд- автомат: он ставил консервные банки на припечье и сбивал их одну за другой. Он брал с собой щенка, который стал длинноногим подростком с густой рыжей шерстью – в нем была примесь чау-чау. Рыжик терпеть не мог выстрелы, но Дэвида любил и бегал с ним в лес с удовольствием. Услышав резкий, отрывистый треск, он начинал в ужасе носиться вокруг Дэвида суживающимися кругами и наконец, весь дрожа, прижимался к его ногам. Дэвид продолжал стрелять или опускался на колени и успокаивал щенка – смотря какое у него было настроение. Успокаивая Рыжика, он немного успокаивался и сам. Собачьи уши, в страхе прижатые к черепу, были вылеплены так искусно, так – он с трудом подыскал слово – уверенно. Из- под ошейника с металлическими бляшками торчала шерсть, и можно было рассмотреть каждый волосок, у корня он был мягкий и белый, кончик черный, а вся длина между корнем и кончиком медно-рыжая, из-за чего пес и получил свое имя. Рыжик взволнованно дышал, шевеля изящно вырезанными ноздрями, они напоминали две зажившие раны, две прелестные замочные скважины в черном с зерненой поверхностью дереве. И в этом свернувшемся в кольцо теле с тугим переплетением мышц и изумительными суставами было не счесть таких совершенств. А когда Дэвид вдыхал запах собачьего меха, он словно бы спускался вниз сквозь четко отделенные друг от друга слои земли: перегной, почва, глина, сверкающие породы минералов.
Но когда он возвращался домой и видел расставленные на низких полках книги, возвращался и страх. Четыре несокрушимых тома Уэллса, точно четыре тонких кирпича, зеленый Платон, озадачивший его своей непривычной деликатностью и запутанной отвлеченностью, умершие Голсуорси и Элизабет, гигантский словарь дедушки, дедушкина Библия, его, Дэвида, Библия, которую он получил, став членом лютеранской общины Файртауна, – при виде их вновь просыпалось воспоминание о том страхе, и страх снова охватывал его. От этого страха он тупел, деревенел. Родители пытались как-то его отвлечь.
– Дэвид, у меня есть для тебя работа, – сказала однажды мать за ужином.
– Что еще за работа?
– Если ты будешь разговаривать со мной в таком тоне, лучше вообще не разговаривать.
– В каком тоне? Никакого тона не было.
– Бабушка говорит, в сарае развелось слишком много голубей.
– Ну и что? – Дэвид посмотрел на бабушку, но она сидела, уставившись на огонь керосиновой лампы с обычным своим выражением недоумения.
Мать прокричала:
– Он спрашивает: «Ну и что?»
Бабушка резко, раздраженно дернула скрюченной рукой, будто собирала силы для ответа, и произнесла:
– Они мебель загадили.
– Это правда, – согласилась мать. – Она волнуется из-за нашей старой олинджерской мебели, которая нам никогда больше не пригодится. Дэвид, она меня уже месяц донимает этими несчастными голубями. Хочет, чтобы ты их перестрелял.
– Не хочу я никого убивать, – ответил Дэвид.
– Мальчик весь в тебя, Элси. Он слишком хорош для этого мира. Убивай или убьют тебя – вот мой девиз.
Мать громко проговорила:
– Мама, он не хочет.
– Не хочет? – Старческие глаза расширились, словно от ужаса, культя медленно опустилась на колени.
– Да ладно, – буркнул Дэвид, – перестреляю я их, завтра же перестреляю. – И от того, что решение принято, он почувствовал во рту приятный свежий вкус.
– А я еще думала, когда работники Бойера набивали сарай сеном, до чего же он похож на голубятню, – зачем-то сказала мать.
Днем сарай был маленьким островком ночи. Щели в рассохшейся дранке на высокой крыше горели, точно звезды, а балки, стропила и лестницы казались, пока глаз не привык к темноте, таинственными ветвями заколдованного леса. Дэвид вошел в тишину сарая, держа ружье в руке. Рыжик отчаянно скулил возле двери, он боялся ружья, но не хотел расставаться с Дэвидом. Дэвид тихо повернулся к нему и приказал: «Ступай домой», закрыл перед псом дверь и задвинул засов. Дверь была сделана в воротах, высоких и широких, во весь фасад, чтобы могли въезжать фургоны и тракторы.
В нос ударил запах прелой соломы. Этот запах, кажется, пропитал и красный диван под загаженным голубями брезентом, утопил его в себе, похоронил. Пустые лари зияли, точно входы в пещеру. На гвоздях, вбитых тут и там в толстые доски стен, висели разрозненные остатки ржавой фермерской утвари: мотки проволоки для ограды, запасные зубья бороны, штык лопаты без черенка. С минуту он стоял не шевелясь; ему не сразу удалось отличить гульканье голубей от шума собственной крови в ушах. Но когда он наконец смог вслушаться в голубиное воркованье, оно целиком заполнило обширное пространство сарая гортанными руладами, вытеснив все остальные звуки. Голуби сидели высоко среди балок. Свет проникал в сарай только сквозь щели в дранках кровли, сквозь грязные стекла оконцев в стене против входа и сквозь маленькие, не больше баскетбольного мяча, круглые проемы под самой крышей в боковых каменных стенах. В одном из этих проемов, в стене, обращенной к дому, появился голубь. Он влетел снаружи, хлопая крыльями, сел, обрисовавшись четким силуэтом на фоне клочка неба, сжатого окружностью проема, и принялся оглаживать клювом перья, курлыча нежно, гортанно и призывно. Дэвид сделал четыре осторожных шага к лестнице между двумя столбами, устроил ружье на нижней ступеньке и навел прицел на крошечную беспечную головку. Хлопок выстрела, казалось, раздался возле каменной стены у него за спиной, голубь почему-то не упал. Однако и не улетел. Птица закружилась в круглом проеме, кивая головкой, будто горячо с чем-то соглашалась. Дэвид быстро передернул затвор и начал целиться еще до того, как вылетевшая гильза со звоном подкатилась по доскам пола к его ногам. Он опустил мушку прицела чуть ниже, к грудке птицы, и, весь сосредоточившись, стал ровно, с безупречной плавностью давить на курок. Пальцы медленно сжимались, и вдруг пуля вырвалась. Мгновение он сомневался, но голубь стал падать точно комок тряпья, скользя по внутренней стене, и опустился в солому, устилавшую пол сеновала.
Теперь голуби взлетели с балок и шумно заметались в полумраке, неясно мелькая и оглушительно хлопая крыльями. Они будут пытаться вылететь в проемы; он навел прицел на маленькую голубую луну и, когда один из голубей подлетел к ней, выстрелил – птица не успела пройти те десять дюймов каменной кладки, что отделяли ее от вольного мира. Голубь лежал в каменном туннеле, он не мог упасть ни внутрь, ни наружу, но был еще жив и поднимал крыло, застилая свет. Крыло опускалось, он снова поднимал его рывком, раскрывая веер перьев. Теперь никто больше не мог вылететь через этот проем. Дэвид кинулся в другой конец сарая, где была точно такая же лестница, и установил винтовку тоже на первой ступеньке. К этой амбразуре подлетели три птицы; одну он убил, две вылетели. Остальные снова расселись среди балок.
За балками, поддерживающими двускатную крышу, было пустое треугольное пространство, здесь-то они гнездились и прятались. Но то ли пространство было слишком тесным, то ли птицы не в меру любопытны, только Дэвид, глаза которого привыкли к пыльному сумраку, теперь различал, как маленькие серые комочки то выглянут, то спрячутся. Голуби курлыкали пронзительно, от их тревожно раскатывающихся тремоло,