Игорь подошел, застенчиво улыбаясь. Саша увидел голубые глаза, белую тонкую шею.
— Кепочку сними — столовая, — сказал Борис.
Игорь смял в руках кепчонку, русые, давно не стриженные, немытые волосы торчали во все стороны.
— Как дела? — спросил Борис.
— Ничего, хорошо, — Игорь обнажил в улыбке редкие зубы.
— Хорошо — это хорошо. А ничего — это ничего. Опять прогнали?
— Нет, почему же? Не пускают в экспедицию.
Что-то особенное было в его приятном интеллигентном голосе, но, что именно, Саша уловить не мог. Голос запоминался.
— Игорь работал в инвентаризационной конторе, — объяснил Борис, — работа не пыльная: обмеривать здания, чертить планы, и сдельная — можно хорошо заработать. Но сей муж ленится, приносит чертежи в масляных пятнах. Разве у тебя есть масло, Игорь? Так ты его мажь на хлеб, а не на чертежи. А то, что тебя не пускают в экспедицию, заливаешь! Половина партии остается в Канске, и ты мог бы остаться, если бы был человеком.
Игорь виновато улыбался, мял в руках кепку.
— Ладно! — закончил Борис свои наставления. — Есть хочешь? Конечно — да! Деньги есть? Конечно — нет!
— Я должен на днях получить за восемь чертежей.
— Про эти восемь чертежей я слышу два месяца…
Борис крикнул:
— Марья Дмитриевна, накормите Игоря, я заплачу.
Повариха хмуро сунула в окно тарелку борща и кусок хлеба. Игорь запихнул кепку в карман, зажал под мышкой хлеб и пошел к дальнему столику, неловко держа тарелку обеими руками.
— Кто он такой? — спросил Саша.
— Заметная здесь личность, колоритный тип. Поэт. Сын белого эмигранта. В Париже стал заядлым комсомольцем, приехал в СССР, и вот, пожалуйста, он уже в Канске.
— За что?
— Вы задаете наивные вопросы. Уничтожаем крамолу в зародыше. Если я рассказал не тот анекдот, значит у меня определенное направление мыслей и при благоприятных обстоятельствах я способен на антисоветские действия. Вы выпустили неправильную стенгазету, завтра издадите подпольный журнал, послезавтра листовки. Это даже гуманно: за стенгазету вам дали три года, а за листовки пришлось бы расстрелять — вам сберегли жизнь. Игорь вырос в Париже, сын эмигранта, то есть человека, пострадавшего от революции, от него можно ждать чего угодно. Значит, его надо изолировать для его же пользы.
Игорь сидел в углу, торопливо ел.
Глядя на него, Борис сказал:
— Простой человек сам за собой убирает и потому всюду остается человеком. Аристократ привык, чтобы за ним подтирали, и, если подтиральщика нет, превращается в скотину. Монсиньор не желает работать, доедает объедки в столовых, с квартиры его гонят — неряха! Набрал у всех денег, никому не отдает. Ну, а, как вы понимаете, среди ссыльных нет Крезов. Но сами ссыльные его и испортили: носились с ним, как с писаной торбой. Шутка сказать — поэт! Из Парижа! Париж! Франция! Три мушкетера! Дюма-отец! Дюма- сын!… Только меня он боится: те, кто с ним носились, жевать не дают, а я даю. Приходится терпеть мои нотации, хотя в душе он презирает меня, как плебея и хама. А вот уеду на Ангару, и он без меня подохнет с голоду! Но самое интересное другое. Он ждет свою Дульсинею. Если она приедет, вас ожидает зрелище, которого вы никогда не видели и не увидите. А вот и она.
В столовую вошла женщина лет тридцати, поразительной красоты, величавая богиня с резким рисунком большого упрямого рта. Спокойным взглядом обвела столовую, равнодушно кивнула Борису, тот со сдержанным достоинством наклонил голову. Потом увидела Игоря, склонившегося в углу над тарелкой.
— У такого ублюдка такая женщина, — сокрушенно пробормотал Борис.
— Кто она?
— Приехала из Ленинграда, разыскивает высланного мужа и вот влюбилась в это чучело. Сидят тут каждый день, он ей читает стихи, а она смотрит на него, как на портрет Дориана Грея.
Женщина что-то рассказывала Игорю, он хихикал, собирал крошки со стола и бросал в рот. Встрепанный суетливый человек без всякого обаяния. Потом женщина встала, подошла к раздаточному окну, повариха так же неловко сунула ей тарелку борща. Игорь дернулся, хотел помочь и остался сидеть. Когда женщина снова пошла за хлебом и прибором, он опять двинулся было за ней, но вернулся.
Она ела, теперь он что-то рассказывал, его лицо было юным и потрепанным одновременно. Она слушала, иногда кивала головой. Потом принесла второе, наполовину переложила себе в тарелку из-под борща, остальное придвинула Игорю.
— Прорва! — негодовал Борис. — Он может есть с утра до вечера, отбирать у любимой женщины. Люди и в худших условиях остаются людьми. А этот парижский бульвардье вот во что превратился. И не думайте, что он прост. Нет! Он нахал, циник, в душе смеется над теми, кого обирает. Паразит! Щадит себя, а щадить себя — значит, не щадить других, это говорил еще мой дедушка-цадик. Приехал в СССР! Думал, оказал большую честь Советскому Союзу, а здесь, как выяснилось, надо работать. Не захотел работать, и общество вытолкнуло, выжало его из себя.
Улыбаясь, Саша сказал:
— Правильнее было бы выжать его обратно в Париж.