горячей, и он подлил еще кипятка.
— Ой!
Она скорчилась, застонала, закрыла глаза, тяжело задышала.
— Потерпи, потерпи, сейчас пройдет, Леночка, минутку.
Она откинулась назад, коснулась головой стены, пальцами сжимала и разжимала рубашку.
— Сейчас, сейчас пройдет, потерпи…
Капельки пота выступили у нее на верхней губе и на лбу.
Юра попробовал пальцами воду, подлил еще. Она застонала, скорчилась, потянула ноги из ведра, и он увидел пунцовые икры. Горчичный запах распространился по комнате.
— Юрочка, я не могу, — простонала она, — я выну на минуточку, только на минуточку…
— Сейчас все кончится, еще немножко потерпи…
— У меня ноги затекли, я их не чувствую, они не мои…
Стиснув зубы, закрыв глаза, она корчилась на кровати.
— Мне душно…
Он наклонился над ее распростертым телом, освободил бретельки, расстегнул бюстгальтер, погладил колени.
— Ну, ну, спокойненько.
И осторожно подлил еще воды, она тихо застонала, еле шевельнула ногами — большое, белое, безжизненное тело, чуть прикрытое скомканной голубой рубашкой.
Юра вышел на кухню, снял с плиты второй чайник. Ручка чайника предательски загремела, ручка ведра тоже гремела, старое, паяное, перепаянное. Держатся за барахло, кусочники! Он почувствовал, что кто-то вошел, испуганно оглянулся, в дверях кухни стояла мать. Они молча смотрели друг на друга.
— Ноги не свари.
Он ничего не ответил, вернулся в комнату, плотно прикрыл дверь, услышал за собой щелканье выключателя — мать погасила свет на кухне.
Голова Лены лежала на подушке, ноги свесились — на икрах горела пунцовая кайма.
— Леночка, ты спишь?
Ее ресницы дрогнули, она дышала совсем тихо почти неслышно, на лбу, на бровях, на верхней губе и подбородке блестели крупные капли пота. Он осторожно вытер их краем полотенца.
— Леночка!
— Тошнит, — прошептала она, не открывая глаз.
Он приподнял ее голову, поднес кружку к губам. Ее зубы мелко стучали по краю кружки, она сделала один трудный глоток, жадно допила воду и, обессиленная, склонилась к подушке. Он прикрыл ее одеялом, подлил еще кипятку и, как ни был осторожен, плеснул ей на ногу.
— Ай… — простонала она, снова скорчилась и сбросила одеяло.
— Ну, ну, все! Это последнее…
Она задрожала, как в ознобе, подергивая плечами, тряся кистями рук. Он снова прикрыл ее одеялом.
— Ну все, все.
Она заплакала тихо и безнадежно.
— Все, все, больше не буду.
Он смотрел на часы — четверть второго. Прошло сорок минут. Ладно, еще пять минут!
Она перестала плакать, лежала, уткнувшись в подушку, как мертвая. Шарок наклонился к ней, потрогал лоб, лоб был холодный, прислушался — дышит. Он осторожно вынул ее ноги из ведра — точно сваренные. Пройдет… В комнате опять распространился терпкий запах горчицы. Он положил ее ноги на кровать и укрыл одеялом, вынес на кухню ведро, вылил, смыл с раковины горчицу, все ополоснул, поставил на место и вернулся в комнату.
Лена спала. Он подошел к окну, отодвинул штору. В соседнем корпусе тускло светились лестничные площадки, сиротливо мерцали лампочки в проволочных сетках. Только бы не зря. Неженка. Другая бы и не пискнула. От этого не умирают. Намажет чем-нибудь.
Он разделся, потушил свет, лег рядом с Леной, осторожно подвинул ее ноги, потянул на себя край одеяла. Его обдало жаром ее тела, она была распластанная, недвижная, от нее шел острый горчичный, возбуждающий запах. И он взял ее такую, не отвечающую и оттого еще более возбуждающую. Было в этом что-то острое, еще не испытанное, звериное. Он стремился вызвать потрясение, которое бы уничтожило то, что жило в пей, оторвало от нее ничтожный зародыш, чуть ли не сломавший его жизнь. И, когда она застонала, он подумал, что теперь та, другая, зародившаяся в ней жизнь, наконец, убита.
Утром она не могла натянуть чулки.
— Больно.
Потом не смогла надеть ботинки, не налезали. Он принес валенки, большие, подшитые, с разрезанными голенищами.
— Теперь свободно, — сказала она, осторожно и неумело пройдясь в них по комнате. Она сразу стала