причиною травм и ранений. Через железную дверь отстреливаться было еще менее сподручно. Приходилось укладывать винтовку на пол, и пулять в просвет под стальными створками. А потом и патроны кончились.
Впрочем, Фурцев всего этого цирка не застал. Его принесли сюда в полном беспамятстве, когда уже мельница превратилась в тюрьму.
Сначала, он даже не видел ничего, и ничего не слышал. Первым ощущением, опираясь на которое он смог вернуться в этот мир, было ощущение замкнутости того объема, где он пребывает. Сначала это была камера тела, а потом саркофаг мельницы. В этом египетском ощущении замкнутости, даже плененности, было что-то утешное. И он расплакался. Слезные железы заработали как бодрые родники. И сверху послышался голос.
— Не плач, командир.
И Фурцев понял, что ему говорят.
Еще сутки он общался с миром посредством слез и слуха, а потом стал отмякать. Вспомнил все. Кроме, конечно, взрыва бомбардировщика, которого и не видел. Вспомнил и молчаливого ополченца с бутылкой коктейля, и тяжкую возню Рябчикова с немцем на дне окопа. Вспомнил Мышкина канувшего в воронке. Вспомнил Ражина, стенгазету, Головкова в пилотке, и теперь ему было не странно, что политрук отсутствует. Вспомнил внезапный снег в ельнике, трех зарезанных командиров, Евпатия Алексеевича, свои кавалерийские сапоги. В этом месте опять всплакнул, но уже скупо, понимая в себе капитана, обязанного владеть собой.
Вслед за командирским чувством, пришел громадный и очень горячий стыд. Как же так, Федор, уже второй раз в плену! Новичку неопытному и перетрухнувшему за свою шкуру, это простительно, но офицеру и главнокомандующему, простительно это быть не может. И он заерзал по куску мешковины, что был кем-то заботливо подложен ему под спину.
В довершение мучений, он вспомнил женщин под поющим громкоговорителем, и ему стало совсем худо. Но тут над ним склонился Ляпунов и, чихнув в угол, злорадно сообщил.
— Слышь, опять погнали машину, значит, где-то еще бегают ребятишки наши.
Когда капитан смог с помощью Рябчикова и Мусина сесть, привалившись к станине электромотора, он уже понимал главное — драка, этими мельничными стенами еще не закончена. Школу фрицы взяли, но и хрен с ней, не только школу, Москву сдавали, и ничего. Зато все три немецких танка сгорели, и бомбардировщик разбился. Твердило, угрюмо, но вместе с тем, как-то суетливо переносивший пленение, рассказал, бомбардировщик, выродил из своего брюха две здоровенных бомбы, а потом рухнул на базар.
— Полыхнуло сразу во все стороны, а меня как пушиночку… — 'журналист' напирал на образность, — приподняло, и-и…
Но газетчика никто не слушал, у каждого хватало своих переживаний.
— У них еще мессер есть. — Сказал Ляпунов, облизывая концы усов от вечно наседающего белого налета. — Правда, какой от него теперь прок в городе. Ну, гоняют они на мотоциклетах по проспекту, а наши по подвалам, бабах из-за угла, и нет их.
— Где Головков? — Тихо спросил капитан.
Твердило перестал жалостливо вздыхать над плечом командира и отодвинулся подальше в полумрак.
— А хрен его знает, где твой умник, — мрачно сплюнул в угол Ляпунов, — сказать по правде, зря ты его так уж выдвигал, и на советы его полагался.
Вот оно теперь как выглядит, устало подумал полулежащий капитан.
— Мы все ведь только и ждали, когда ты его одернешь так по-хорошему, матерком, мол, не лезь, куда не разумеешь. Но ты молчишь, а нам что, дело солдатское, выполняй, что велено.
Вот оно как выглядело со стороны. А ему-то казалось… Или это старлей себя просто отмазывает. Даже, если так, то пусть. Фурцев прислушался к себе — никакой обиды на Ляпунова, за его выдумки, на сердце не было. Черт с ним с этим остроносым, сгинул небось под взрывом вместе со своими амбициями.
— А Мышкин?
— Разведчика не видал, — признался Ляпунов, — но он ловчила, где-нибудь хоронится.
Если Мышкин на свободе, о немецкой победе думать рановато, подумал Фурцев, закрывая глаза.
За развитием партизанских действий в окружающем городе следить было непросто, но заниматься было все равно нечем. Раненых кое как, раздирая нательное белье, перевязали. Самым тяжелым был молодой ополченец, у него изломало, изорвало правую ногу ниже колена. Кость, конечно, была задета, но, как именно, не рассмотришь толком в темноте. Парень крепился, пытался участвовать в общих разговорах, затягивался от общей папироски. Иногда лежал отвернувшись, и хрустел зубами. За него очень все переживали, он стал как бы общим больным местом. 'Да, покричи ты, не крепись!' Когда явно обозначилось воспаление, и ополченец стал впадать в жар и забытье, все успокоились на его счет. Сняли целые еще башмаки и содрали уимнастерку — кое кто попал в плен и босый, и полуголый, а ночью в мельнице был колотун.
— Скоро он уйдет от нас. — Удовлетворенно сказал Ляпунов.
— Может, в дверь постучать? — Поинтересовался Твердило.
— Да, ладно, они и так все знают. — Махнул рукой лейтенант.
Он оказался прав. Громыхнули замки и засовы, в дверях появился 'ехидный' и заорал по-немецки, водя туда-сюда дулом автомата. Это означало встать (или лечь) лицом к стене. Внутрь вошли два еще два фрица, подхватили забредившего от боли парня за руки, за ноги и поволокли к выходу. И дверь тут же запахнулась. Надежды других увечных — у кого палец сломан, сквозняк через шкуру на боку, нос перебит и пухнет — рухнули. Не говоря уже, о контуженых. Помимо капитана ходил кругами по темной мельнице один артиллерист и тихо причитал. Ночью вскакивал, как приснятся косточки родной пушки под гусеницами танка. Очень надоедал, спалось-то от болячек, духоты и холода всем неважно, а тут пушкарь-лунатик.
Так вот, единственным развлечением было воображать, что происходит на воле. Мотоциклет тарахтит мимо завода, мессер вьется, интересно, где это? Одни говорят, что над парком, другие, что над станцией. Очень мало сведений в звуке неожиданного взрыва, даже не поймешь, точно он был, или почудился. Доходило чуть не до драки — где рвануло. В воображении возникала медленная, прерывистая, ползучая, рассыпанная почти по всему городу война.
Кто же командует? спрашивал себя Фурцев, может, все-таки Головков? Возглавил отход уцелевших сил, и их грамотное рассредоточение. Все же политрук, человек с головой. Да и Мышкин там, а он не даст ворогу расслабиться.
Одним из источников информации были охранники. По их поведению можно было составить мнение о том, как идут дела. Если 'ехидный' особенно веселился, делая свое 'пу-пу', значит, кто-то из 'подпольщиков' нарвался на очередь. Если же рыжий гансик похож поведением на своего напарника, значит от того взрыва, что был давеча, досталось оккупанту.
Однажды Фурцев проснулся от громкого, отчетливого воя сирены. Никто уже не спал, лезли к окошкам, прикладывались ухом к железной двери.
Бой! Явно, где-то возле реки идет настоящий бой! Да, возле реки, где парк и речка. Очереди, гранаты бабахают.
Не сговариваясь, закричали 'ура'!!!
С диким нетерпением ждали утра.
Если 'ехидный' с 'жабой' не принесут ведро с баландой, значит — все! Можно ждать полного освобождения. Если придут злые, значит, пощипали наши фрицев здорово.
Охранники отперли дверь даже раньше, чем обычно. И впихнули внутрь троих ободранных, грязных бойцов. На двоих нет даже гимнастерок. Обмотки волочатся за ботинками. Оказалось вот что. Отряд из двенадцати человек под командованием Профессора прятался среди аттракционов парка, куда сбежались по одному, после того, как бомбардировщик упал рядом со школой. Днем сидели тихо, ночевали в люльках колеса обозрения и в комнате смеха. Маленькими группами ходили на место обороны, запасались оружием и боеприпасом. Нашли исправный миномет у школьной голубятни. Из-за него и погорели, когда уже подносили его к парку, задели станиной за железные перила, а тут группа прочесывания.