внешностью, но с совершенно зелеными глазами. В специфической световой обстановке, созданной под сводами испытательского ангара, глаза его сверкали совсем уж ненормальным блеском. Степень безумия этого сияния приблизительно равнялась степени безумия предприятия, затеянного госпожой Голодиной.
Нина держалась за шарфяного удава, лежавшего у нее на плечах, как черное жабо. Рискуя переборщить с метафорикой, можно сказать, что держалась она за него и как за спасательный круг. Отпустит руки – все, понеслось! Отступать будет уже некуда. Все же она взяла на себя слишком много. Винглинский, уезжая в аэропорт (его стремительный отъезд мог быть темой для особого размышления, но сейчас было не до того), трижды и настрого запретил проводить какие бы то ни было новые съемки аппарата братьев Лапузиных в действии. Конечно, она не просто сотрудник, она высокопоставленный сотрудник, за ней как-никак папа – хоть и отставленный, но вице-премьер. Но все равно того, что она сейчас уже была готова себе позволить, вполне хватит, чтобы снести ей административную голову и погасить как сигарету в пепельнице вечного увольнения. Никто и никогда впредь не возьмет на серьезную работу менеджера с такой репутацией.
Вместе с тем она понимала: иначе нельзя. Если она не сделает этого, то никогда не сможет себя уважать, даже если ее возьмут на самую престижную, самую денежную работу во вселенной.
Нина Голодина верила: сейчас с ее подачи, с мановения ее крохотной, холодной как лед ручки может начаться новая эра в науке и еще черт знает в чем.
Она отпустила свое черное жабо и кивнула Грэгу – давай! И поднесла руки к губам. Какие, действительно, холодные. Ручки ледяной пешки, если все пойдет насмарку. Или не пешки…
– Нина Андреевна, Нина Андреевна, идите сюда. Надо, чтобы вы сами все посмотрели.
Один из братьев Лапузиных (внешне они Нине не нравились, какой-то неправильно смешанный коктейль классических русских качеств бурлил в них. В одном глазу хитринка, в другом лукавинка. То ли поцелует, то ли зарежет) подковылял к ней на кривоватых крестьянских ногах и с назойливой галантностью взял ее под руку.
– Идемте, идемте.
Все софиты жадно изливали свет в нужном направлении, жгуты кабелей вились по грязному цементному полу. Полдюжины провинциальных кандидатов наук и неярких светил в области разных отраслей знаний, гении каких-то околонаучных телешоу уже толпились у небольшого, похожего на большую черепаху о четырех головах, прибора, стоящего на подставке из блестящего металла. Во все стороны из черепахи торчали стеклянные и медные трубки. Наподобие крабьих глаз, таращились манометры, амперметры и вся прочая оснастка. Отлично была видна телекамерам, а значит, и будущим телезрителям железная стела с выставкой приборных шкал. Все стрелки там плясали – каждая по-своему, улавливая крохотную часть истины.
Вперед выступил местный тележурналист – из здешних знаменитостей, некогда разоблачитель убийц- партократов, потом воров-демократов, потом ушедший в разведение кроликов и с их помощью сохранивший часть былого авторитета. Теперь для него настал звездный час: не каждому удается так красиво вернуться в эфирный мир – в передаче, которая столь однозначно отстаивает интересы родины и народа. Он волновался и был прекрасен в своем волнении. Потребовал, чтобы телекамеры наехали на черепаху: «Люди должны видеть все». В максимально въедливом режиме была довершена сборка аппарата, дабы исключить даже теоретическую возможность подтасовки.
Нина стояла очень близко и смотрела во все глаза. Она видела: все чисто и честно. И при этом сердце ее разрывалось. Она была уверена, что поступила правильно. С другой стороны, ее изводила мысль о том, что не мог же Винглинский, человек, по ее мнению, бездонно умный, а главное, бесконечно циничный, просто так взять и отвернуться от возможности овладеть чудом. Чем больше она убеждалась, что опыт происходит на высочайшем уровне, тем сильнее ее жгла уверенность: Винглинский имел основания запретить его проведение. «Мы все агностики, мой друг», – сказал поэт. Иными словами, в момент высочайшего взлета веры мы обнаруживаем, что тоненький корешочек неверия уходит, оказывается, в самое средоточие нашей натуры.
Так, в чем же дело?!
Я права?!
Да.
Вон, смотрите же, она вертится! Машина работает! Уже минуту этот проклятый то ли ротор, то ли шпиндель крутится, хотя по всем расчетам должен был бы остановиться уже через десять секунд.
Нина презирала – и от всей души – знахарей, колдунов, ведунов, парапсихологов, телекинезников, спиритов, левиаторов, вампиров, а заодно и представителей ни в чем не виноватой мануальной терапии. Но тут-то как быть? Это же наука, наука и техника. И вот уже четыре минуты крутится это колесо перед горящими глазами телекамер!
Лапузины сдержанно беснуются, принимая поцелуи и товарищеские тычки в бок. Грэг стоит в углу, закрыв свои фантастические глаза ладонями, и из-под ладоней бегут слезы. Стреляет шампанское, которому никто не велел являться. Ведущий-кроликовод красен как совесть Дзержинского, его наверняка хватит удар, если этот парад победительной технической отечественной мысли немедленно не прекратится.
Но Винглинский… Чтобы сделать возможной эту запись, Нина готова была даже подыгрывать ему, изображая солидарность в цинизме. Мол, изобретатели – это всего лишь ход в игре, съемные фигуры, и когда надо будет, их уберут. А сама тайком верила, знала, что права, и вот теперь в полнейшем ужасе осознает, что, вполне вероятно, прав как раз улетевший шеф.
Никакого абсолютного топлива нет. По одной простой причине: его быть не может.
Как напоминание о большом мире, где действуют свои законы и правила, зазвонил телефон.
Нина сразу поняла, кто это.
И многие из присутствующих поняли.
Испуганные взгляды в ее сторону. Как будто все с самого начала знали, что Нина Андреевна здесь самоуправничает.
Нина сделала знак телевизионщикам и своим людям – продолжайте. Подбежавшему Виталию Лапузину, рванувшемуся было к каналу связи с олигархом, она коротко, не оскорбительно, но безапелляционно цокнула трубкой по немодным очкам и сказала:
– Набирайте статистику, а я отойду поговорю.
И двинулась в ту сторону ангара, куда долетали только отраженные лучи телевизионного света, где пахло доисторическим тосолом, окаменевшей ветошью и древней соляркой, где на ремонтных ямах стояли в свое время еще «ЗИСы», помнившие мастеров, которые помнили вообще черт знает что.
– Тебе что, Либава позвонил?
Винглинский ответил после неприятного, можно сказать, убийственного молчания:
– Не важно, кто мне позвонил. Ты нарушила приказ.
– Извини.
Опять молчание. Нина продолжала углубляться в прошлое отечественного машиностроения, прижимая трубку к раскаленному уху.
– Ты извиняешься, Нина?
Она пошевелила шеей, словно пытаясь высвободиться из объятий шарфа.
– Я же не права, почему бы мне не извиниться?
– Ты всерьез извиняешься, или это что-то из области – победителей не судят?
Нина поморщилась и закрыла глаза. Разговор ей не нравился, особенно тон этого разговора.
– Я где-то читала, что настоящая демократия – это когда судят победителей.
– При чем здесь демократия, при чем здесь… У меня к тебе еще один приказ. Надеюсь, его ты выполнишь.
Нина замерла. Оглянулась. Ей никого не было видно, значит, и она никому не видна.
– Приказ? Мне? Значит, я еще не уволена?
– Я решу, как от тебя избавиться. И когда. И нужно ли мне это. А приказ такой: добейся, чтобы все материалы этой дурацкой телепередачи остались у тебя. Никому никаких копий! Поняла?!
Потрогав свободной рукой родной свой шарф, девушка улыбнулась.
– А ты хочешь посмотреть, что мы тут такое сняли. Я это почувствовала.