многозначительными пейзажами, глубокомысленными пышными абзацами, рассуждениями о судьбах человечества, ходе истории… Сгрузил! Не повез!

Эта старая мебель сделала бы его груз неподъемным — и он решился все это выбросить. Все «духовные и художественные ценности», которыми нас достали еще в школе, тщетно искать в сочинениях Довлатова. Он начал с чистого листа — никаких «застарелых пятен». Знатоки отмечают у Довлатова вовсе не те достоинства, за которые обычно хвалят русского писателя, — минимализм, краткость, дисциплину. Одобряют то, что он упразднил даже синтаксис. Избегал, как уже известно, прилагательных, не говоря уже о причастных, а тем более деепричастных оборотах. Хватит! Не в советской школе! Вырвались, слава богу! За это даруемое им чувство облегчения, свободы от многовековых догм — «гора с плеч!», — Довлатов так любим. Что-то подобное, помню, смеясь, рассказывала Марина Рачко, жена Игоря Ефимова, после обсуждения ее стихов: «Наш руководитель сказал: твои стихи любят за низкий моральный уровень!»

То, что Довлатов всегда ставит своих непутевых героев ниже читателя, и по морали, и по удачливости, и что изображаемый им автор тоже всегда попадает впросак и в прогар, сразу же привлекает к нему симпатии и любовь читателей. Иванушка-дурачок — всегда наш любимый герой.

Даже обычно насмешливый и высокомерный Александр Генис восторженно принял Довлатова:

«Впервые прочитав его, я сразу понял, что наконец-то у нас появился писатель, о котором я мечтал. В то время (в особенности по сравнению с нашим) русская литература была довольно богата, но ей явно не хватало легкого веселого голоса, который был моментально узнаваем со страниц книги Довлатова 'Невидимая книга”».

Пожалуй, самый точный и проницательный комплимент: «Его достоинство в том, что он собственным стилем не обладает». Но достигнуть этой «незримости стиля» не так просто и легко. Невозможно, кажется, соскрести все ракушки псевдокультуры (к этому понятию Довлатов относил почти все). Так и лезут в строку «крупные мысли», многословные излияния, имеющие вид глубокомыслия, звенят в ушах залетевшие еще со школы звонкие фразы, которые так и хочется повторять. Очистить борт от ракушек — большая работа: ракушки попадаются красивые и даже роскошные — сразу «культурные люди» оценят и начнут хвалить… Нелегко избавиться от всех знакомых и уже апробированных штампов, особенно «высокоинтеллектуальных», или, скажем, «объединяющих всех людей доброй воли!» Примут на ура! Сколь сил и мужества ушло у Довлатова на освобождение от всего этого — он пробился через обвинения в легковесности, в отсутствии «задач современности» и т. д. И он своего достиг. Специально чтобы отрешиться от постороннего шума, сосредоточивался лишь на словах, придумывал занятия с ними, например — начинать все слова во фразе с разных букв. Сосредоточившись на этом, пропускал все лишнее мимо ушей, мимо своей совершеннейшей прозы.

Довлатов «поставил на уши» всю традиционную критику — привычные расхожие похвалы для него никак не годились и могли даже оскорбить. В неумении расчленить и проанализировать Довлатова признается даже Александр Генис, вообще-то к рефлексии не склонный: «Мука для критика — округлая ладность довлатовской прозы. Ее можно понять — но не объяснить. Чем сложнее автор, тем легче его толковать. На непонятных фразах легче разгуляться. Зато простота — неприступна».

Неприступна потому, что негде прицепиться и, прицепившись, начать рассуждать о всяческих «из- мах», лакунах, вторых смыслах, доступных лишь посвященным (к коим неизменно причисляют себя критики, уверенно ставя себя не только выше читателей, но и выше автора). С Довлатовым этот номер не проходит. Добавлять к нему что-то — все равно что одевать Аполлона. Тут все «прилипалы», зарабатывающие на писателях, отлипают. Поэтому и я обрываю свои несовершенные рассуждения, попытки «расщепить» и объяснить совершенства довлатовского стиля. Казалось бы, чистая, без примесей вода есть самое натуральное и самое распространенное ее состояние. Ан нет — самое редкое. И достигаемое с наибольшим трудом!

Как правильно сказал Пушкин, с которым у Довлатова действительно есть кое-что общее, прежде всего — легкость и видимая простота: «Первый признак ума есть просторечие!» И это в огромной степени относится к Довлатову. Помню, когда я дал почитать Довлатова дачному соседу, плотнику Виталию, он сказал: «Как легко читается!» Но «обтесывать» такой текст надо долго — это всякий мастер понимает. Вот «рецепт», угаданный Генисом: «В его предложении слова крутятся до тех пор, пока они с чуть слышным щелчком не встают на свое место. Зато их потом оттуда уже не вытрясешь». Слава богу, никакими буфетами и «славянскими шкафами» Довлатов свою прозу не загромоздил. Правильно отмечают, что его программный рассказ — «Лишний», о безумном таллинском журналисте, который предпочел карьере удар ногой по мещанскому подносу с рюмками. Суть — ненависть не просто к советскому, но и ко всему устоявшемуся, заплывшему жиром, самодовольному. Любой шикарный литературный стиль, любое «веяние», в том числе и благородное — уже пижонство, снобизм, несвобода. Довлатов воспринимал это мучительно и бежал как от чумы. Он и уехал, сбежал от всех «измов», в том числе и прогрессивно-либеральных, которыми бы его обязательно «нагрузили» на Родине — и только здесь, на американском «необитаемом острове», он стал свободен, как Робинзон Крузо, и мог делать свое. Его называют беспринципным — в действительности у него были свои жесточайшие принципы, но отнюдь не те, что приняты среди «широких писательских масс». Он — отдельный. Все у нас — и русская классика, и советская литература, и последующая — все стояло на традиционных «моральных устоях». Но — не Довлатов! Поэтому, надо признать, что на русской березе рассказы Довлатова не выросли бы никогда, ни при какой политической погоде. Потребовалась Америка, с совсем иной литературной шкалой.

О литературном стиле Довлатова точнее всего, может быть, сказал проницательный Бродский:

«Сережа был прежде всего замечательным стилистом. Рассказы его держатся более всего на ритме фразы, на каденции авторской речи. Они написаны как стихотворения: сюжет в них имеет значение второстепенное, он только повод для речи. Это скорее пение, чем повествование… Жизнь превращается действительно в соло на ундервуде, ибо рано или поздно человек в писателе впадает в зависимость от писателя в человеке, не от сюжета, а стиля».

Вот цитата из довлатовских «Наших»:

«— Наш мир абсурден, — говорю я своей жене, — и враги человека — домашние его!

Моя жена сердится, хотя я произношу это в шутку.

В ответ я слышу:

— Твои враги — это дешевый портвейн и крашеные блондинки!

— Значит, — говорю, — я истинный христианин. Ибо Христос учил нас любить врагов своих…

Эти разговоры продолжаются двадцать лет. Без малого двадцать лет…»

Вчитайтесь в это не спеша, с удовольствием, и вас начнет сладко укачивать равномерный, неторопливый ритм. Проза редко так воздействует на читателя. Я перепечатывал эту цитату поздно вечером, уже усталый. Прочитал цитату в компьютере… Что-то не то, какая-то неправильность, негармоничность. Глянул в книгу: чутье не обмануло… Вместо «моя жена» напечатал просто «жена» — и отрывок как-то «сдулся». Поправил. Перечитал еще. Опять что-то зацепило, уже в конце. Ну и Довлатов! Каждую букву чувствует! Долго вглядывался — и нашел! У Довлатова: «Говорю — я истинный христианин», а я напечатал: «Говорю я, — я истинный христианин». Два «я» подряд! У Довлатова такой ляпсус невозможен. Главное обаяние его прозы — абсолютная музыкальность — глубоко скрытая тайна всеобщей к нему любви.

* * *

Наиболее полно и глубоко исследовал довлатовский стиль его друг Андрей Арьев:

«… Интересовало Довлатова в первую очередь разнообразие самых простых ситуаций и самых простых людей… Вслед за Чеховым он мог бы сказать: “Черт бы побрал всех великих мира всего со всей их великой философией!”… В литературе Довлатов существует так же, как гениальный актер на сцене, — вытягивает любую провальную роль. Сюжеты, мимо которых проходят титаны мысли, превращаются им в перл создания. Стиль Довлатова — “театрализованный реализм”… Довлатов создал “театр одного рассказчика”».

В чем состоит главное читательское счастье при чтении Довлатова? Сам он назвал это «счастьем внезапного освобождения речи». И не только речи, а души — от обязательных, но уже измучивших тебя оков и вериг. Я бы сказал, что это — гибельное освобождение, что особенно впечатляет читателя. Когда герой моего любимого рассказа «Офицерский ремень» рядовой Чурилин вместо необходимых оправданий на суде вдруг произносит то, что ему хочется: «Да что тут рассказывать… Могу и тебя пощекотить!» — его

Вы читаете Довлатов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату