прекрасной форме».
Да, всю жизнь Довлатов боролся с тем, чтобы не слиться со своим образом. И в конце концов все- таки слился. «Ради красного словца» не пожалел и себя!
«Заповедник» — это, конечно, вещь «предотъездная» (хотя закончена она была уже в эмиграции). Жизнь в «Заповеднике» (читай — в России) невыносима:
Представший здесь перед нами русский народ смотрится трагично и безнадежно:
«Толик откровенно и деловито помочился с крыльца. Затем приоткрыл дверь и скомандовал:
— Але! Раздолбай Иваныч! К тебе пришли!»
Конечно, если бы жизнь всегда и всюду была такой, как в довлатовских сочинениях, она давно бы захлебнулась алкогольной отрыжкой… но жизнь всегда предпочитает не иссякать, а как-то продолжаться.
Тут опять возникает вопрос о мучительном — но нужном для сочинения — несоответствии героя и прототипа.
О реакции Володи Герасимова на собственное изображение в «Заповеднике» мы только что говорили. Сейчас Герасимов жив и здоров, и по-прежнему считается самым эрудированным и самым парадоксальным из всех знатоков и экскурсоводов Пушкиногорья.
О реальном прототипе хозяина довлатовской избы рассказал мне Арьев: звали его на самом деле не Михаил Иванович, а Иван Михайлович Федоров. Он был лесник, сейчас уже умер. Арьев рассказал, что он был одним из немногих прототипов, кто своим изображением остался весьма доволен. Когда довлатовский «Заповедник» стали читать по «Свободе», и все у нас, естественно, это слушали, Ивана Михайловича вдруг вызвали в КГБ и велели «дать отповедь клеветнику». «А чего — какая отповедь? — удивился Михалыч — Он меня правильно изобразил, как лесника». «Так что же правильного-то?» — «Ну… правильно написал, что я пилой “Дружба” владею!»
Так что для Михалыча все было нормально. Но, по Довлатову, жизнь эта невыносима:
«— Тут все живет и дышит Пушкиным, — сказала Галя, — буквально каждая веточка, каждая травинка. Так и ждешь, что он выйдет сейчас из-за поворота… Цилиндр, крылатка. Знакомый профиль…
Между тем из-за поворота вышел Леня Гурьянов, бывший университетский стукач».
Такой взгляд, конечно, более соответствовал настроениям тех хмурых лет. Как вы помните, даже кэгэбэшник настоятельно советует герою «валить отсюда»! В душе Довлатов уже смирился с возможностью эмиграции, но понимал, конечно, что оставляет на родине большую часть своих героев и нигде более так пышно не растущий русский язык — поэтому долго колебался. Вспоминает сотрудница Пушкинского музея:
«Если бы он мог публиковаться здесь, он бы не уехал. Хотя тогда, после отъезда жены, Сергей просил меня пресекать все слухи о его возможной эмиграции. Он говорил, что никогда не был так уверен в том, что останется здесь навсегда, как в тот момент, когда улетели жена и дочка. Раз не поехал с ними, значит, навсегда отрезал себе дорогу. Надо сказать, в тот момент эмиграция уже никого не удивляла: уезжали очень многие. Казалось, вот-вот начнешь удивляться тому, что кто-то остается. В особенности — если остается Сережа, который, как он всегда говорил, с тринадцати лет знал, что живет в бандитском государстве». В числе прочего — его невыносимо бесило царившее там засилье «пушкиноедов», сделавших из Пушкина кормушку и расположивших ее где-то очень невысоко, на уровне собственного стандартного сознания. Довлатова как раз больше изводили не «алкаши от сохи», не воры и проститутки, не «торфушки» из «Зоны», и даже не охранники всех рангов — больше всего его изводила банальная, бездарная и широко распространенная у нас псевдокультура, в наибольшем количестве и в наиболее отвратительных формах налипшая как раз на «наше все». Раз себя «под Пушкиным чистишь» — значит, интеллигент! От этого паразитства особенно хотелось бежать. В таком дерьме тонуть «западло». В общем, постепенно сюжет в Пушкинских Горах «накалился» не хуже, чем в Таллине. Это Довлатов умел. Вспоминает Людмила Кравец, пушкиногорский пушкиновед:
«Довлатов очень любил свою жену Лену, он очень часто нам о ней рассказывал. Говорил, что она красавица и умница, что у нее прекрасный вкус во всем. И всегда подчеркивал, что жить с ним невыносимо. Во всех сложностях обвинял себя одного. О таллинской своей жене Тамаре он всегда тоже с нежностью вспоминал. Он говорил, что она очень храбрая и достойная женщина».
И с той, и с другой он расстался самым позорнейшим образом. И любимых дочек своих, Катю и Сашу, похоже, тоже потерял навсегда. Растерянность. Полное отчаяние… В общем — «нормальная температура» довлатовской прозы. Но и на ее фоне «Заповедник» выглядит особенно беспросветным. Многие поклонники Довлатова считают «Заповедник» его лучшей вещью, а ненавистники — самой антисоветской и русофобской. В любом случае все согласны с тем, что она — самая мрачная, самая пессимистичная. Ничего себе — «посидел на дорожку»!
Недавно в газете мелькнуло сообщение — одна предприимчивая москвичка купила за гроши ту самую почти развалившуюся избу в Березине, где жил Сергей, — и теперь толкает ее, «под Довлатова», за 30 тысяч долларов! Вот она, слава. Хоть бы часть таких денег, да при жизни!
Глава четырнадцатая. Подъемная сила
Чтобы оторваться от земли и улететь, нужна подъемная сила. И она уже действовала. После увольнения из «Костра» Довлатов работал на кладбище, ваял скульптуры вместе с каменотесами, промышлял и изготовлением памятников. Сооружение очередного человека-глыбы, Михаила Ломоносова, замечательно изображено им в «Чемодане». Все эти предотъездные шатания казались нам вызывающе- бессмысленными, особенно с близкого расстояния… Тут Довлатов уже начал всех утомлять. Но он уже был не тут. Вся возмутительная нелепость жизни уже нанизывалась на великолепный сюжет, самый острый и увлекательный, актуальнее которого и быть тогда не могло — сюжет эмиграции. Он уже начал складывать «Чемодан». И не знаю, как у кого, а у меня это — любимая его книга. Сюжет ее самый захватывающий: уход из этой жизни. С чем? С самыми драгоценными реликвиями прожитой жизни: «креповые финские носки», «номенклатурные полуботинки», «приличный двубортный костюм», «офицерский ремень», «куртка Фернана Леже», «поплиновая рубашка», «зимняя шапка», «шоферские перчатки»… Хотя законченной книгой «Чемодан» стал уже в Америке. А пока…
В своем письме к Людмиле Штерн Елена Владимировна Набокова сообщает: «О вашем приятеле Сергее Довлатове. Я увидела в “Русской мысли” рекламу журнала “Время и мы”. В 14 номере объявлено: Сергей Довлатов. Два рассказа — лагерная жизнь с точки зрения вохровца (самиздат)”. Этот журнал, конечно, можно достать в Нью-Йорке». В журнале «Время и мы», выходящем в Тель-Авиве под редакцией Виктора Перельмана, появились рассказы «Голос» и «На что жалуетесь, сержант»? В 1978 году довлатовская «Невидимая книга» вышла в американском издательстве «Ардис». Судьба Довлатова таким образом была определена. Здесь — позор, нищета, жизнь на самоуничтожение, там — понимание, почет, достаток, самая высшая оценка, которой только может быть удостоен русский писатель за рубежом — тем более писатель с еще несложившейся судьбой. Вперед! Туда!
В пустоту. Это Довлатов тоже, с отчаянием, понимал: «Кому нужны мои рассказы в городе Чикаго?» Его мир, его читатели оставались тут — на Невском и Разъезжей, на Лиговке и улице Марата.
Но в «Ардисе» были изданы Николай Гумилев, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, Андрей Платонов, Исаак Бабель, Владислав Ходасевич, Михаил Булгаков… И попасть в этот ряд гениальных изгоев — значило