положения, 20-го же октября (клянусь бородой Хемингуэя) вышлю долг и малый алимент. Прости!!!!! Затем выяснилось, что отказали не совсем, а решили устроить грандиозное испытание. Сегодня я его с блеском (утверждает Лифшиц) выдержал. Ориентировочно (боюсь верить) я приступаю к должности в понед. 6-ого. В Таллине пока об этом знать не должны — могут сирануть. С сегодняшнего дня я торжественно объявляю для себя Год Праведных Трудов. Отправил 2 изумительных письма в изд-во и Труллю. Появились стимул и надежда. Всех попросил не соблазнять меня водкой. Лене объявил букашку.
Увидишь. Мане (матери Тамары. — В. П.) объясни, что избегал её в силу различий характера, но благодарен ей чрезвычайно, растроган её чуткостью и нетребовательностью. И ещё прятался я от стыда, что говнюк и оборванец. Посылаю снимки. Леша сказал, что девочка на меня похожа. И попросил одну фотографию. Мишкины снимки в том же конверте, поделите. На одном из снимков, предназначенных ему, есть моя поэма в свободной манере. Мама говорит, что его жена очень красивая. Нашу увидев, прослезилась. Через некоторое время у меня к Рогам будет просьба. А пока — закругляюсь. Я полон энергии и надежд. Думаю о вас постоянно. Целую Сашеньку, будь мужественна и держись. Всё еще будет хорошо. А может быть, и нет. <…> Ну, всё. Чего забыл, напишу утром. Твой Сергей.
Целую Маню, грозную и добрую.
P. S. Позвони Штейну, скажи про “Окно”, пусть высылает новый сборник и детские стихи. С.»
Февраль 1976 года.
«Милая Тамара!
Прочитал наконец твою записку. До этого пил и буянил. Очень грустно все это. Хуже, чем я думал. Мне стыдно, что я расстался с тобой как уголовник. И все-таки не надо обвинять меня. Библейский разговор на тему вины привел бы к излишнему нагромождению доводов, упреков, красноречия. Нам все известно. Мы знаем друг друга. Конечно, я чудовище. А кто отчитается передо мной? Кто виноват в том, что моя единственная, глубокая, чистая страсть уничтожается всеми лицами, институтами и органами большого государства? Как же я из толстого, пугливого мальчика, а затем романтически влюбленного юноши превратился в алкоголика и хулигана? В общем, это будет длинно. И не нужно. Дай Бог тебе счастья. <… > Не надо обвинять, и думать тоже не надо. Все ясно. Ты уходишь, теряется связь с любимым Таллином, какая-то жизнь ушла. И стало ее меньше. Вот я и плачусь. Все гангстеры слезливы. Видно, патологическое отношение к слову сделало меня отчасти нравственным выродком, глухим, идиотом. Но не такая уж я сволочь, чтобы удерживать любимую, ничего ей не обещая. Я совершенно убедился в полной своей жизненной непригодности. Но писать буду. Хотя перспектив никаких. Тем дороже все это, бумага, слова.
Надо что-то решать, действовать, а я не умею. Тамара, я не врал, что люблю тебя, по-человечески и по-братски, как только умею. И я прошу — останься моим самым близким другом. Не говори, что все три года были только плохие, это же не так. Мне очень, очень плохо. Люблю всех моих детей, всех моих жен, врагов, и вы меня простите.
Твой С. Д.»
Март 1976 года.
«Тамара! Выяснение безобразно затянулось. Хотя давно все ясно. Никто тебя не обвиняет, ты абсолютно права. Ничего конкретного, тем более заманчивого, я тебе не обещал, да и не мог обещать. Мои обстоятельства тебе известны. Между нами, говоря старомодно — все кончено. В Таллин никогда добровольно не приеду. Мне там нечего делать. У меня были какие-то планы, варианты, поздно и глупо об этом рассуждать. Видно, мне суждено перешагнуть грань человеческого отчаяния. От всего сердца желаю тебе удачи. И все-таки зря…
Прощай. С.Д.'
Приписка сбоку: «Не звони мне и не пиши. В этом месяце обязательно вышлю не меньше 30 р….»
6 мая 1977 года.
«Тамара! Мне, очевидно, придется уехать. Так складываются обстоятельства. Я хочу знать, подпишешь ли ты в этом случае бумагу об отсутствии ко мне материальных претензий. Сообщи экстренно и однозначно — да или нет. И если можешь, не слишком оскорбляй меня при этом. И пожалуйста — сразу ответь. Я хотел побывать в Таллине, но меня обескуражили твои интонации. Все-таки приеду числа 15- ого.
Привет
Довлатов».
30 августа 1977 года.
«Милая Тамара! Получил твою горестную записку. Медлил, ибо не знал, что писать, как реагировать. Быть арбитром твоих отношений с Ниновым вряд ли могу, да и не желаю. Гораздо существеннее то, что я законченный алкоголик. Хоть и написал ослепительную четвертую книгу романа. Она у Леши. Как и другие мои вещи. Пробыл я неделю в Москве. Совершил необратимые, мужественные, трезвые поступки. Думаю, меня скоро посадят. Стыдно мне только за то, что не посылаю денег. Это — нечеловеческая гнусность. Утешаю себя тем, что рано или поздно все возмещу Без конца думаю о тебе, мучаюсь, жалею. Неизменно считаю тебя женщиной редкой душевной чистоты и прелести. Сашу любить не разрешаю себе, но все-таки люблю и мучаюсь. Поцелуй ее 8 сентября. Деньги на подарок отсутствуют. Я сижу в грязной псковской деревне. Ехать в Ленинград не имеет смысла… Рогинскому привет. Сережу и Витю люблю и целую. Вы еще услышите про меня.
Преданный тебе
С. Довлатов. <…>
До середины сентября буду здесь (Пск. обл., Пушк. Горы, почта, до востр.), затем в Ленинграде (196002, до востр.) или в тюрьме».
Вот таков «зримый итог» трехлетнего таллинского периода жизни Довлатова. Литературная карьера рухнула полностью (о будущем «Компромиссе» никто, включая самого Сергея, даже не догадывается — есть лишь какие-то обрывки). Фактически состоялось мучительное прощание навсегда с таллинской дочерью и ее мамой. Собираются уезжать, потеряв всякую надежду на благополучную жизнь здесь и с ним, Лена и Катя. Похоже, вскоре и ему придется покинуть это пепелище. Большая часть жизни прожита — и нет ничего. «Первая эмиграция» в «Вольную Ганзу» закончилась неудачно… многое потом, в чуть измененном виде, повторится в другой, главной эмиграции. Так что — горький опыт получен. Что тут можно еще добавить? Верный друг Довлатова, таллинская писательница Елена Скульская, сказала о нем: «Бог дает человеку не литературный талант — а талант плохой жизни». Горькая правда в этих словах есть. Но далеко не все люди горестной судьбы становятся большими писателями. И не у всех их жизненные трагедии оборачиваются потом такими шедеврами, как таллинский «Компромисс». Тут требуется что-то еще…
Глава тринадцатая. «Любимая, я в Пушкинских горах…»
При всем кажущемся хаосе довлатовской жизни, все его «места обитания» выбраны с большим смыслом. Может, и нет для литератора в России места более манящего, чем Михайловское. «Сам Пушкин приехал сюда — несчастный и гонимый, как я — а уехал отсюда в славе, с пачкой гениальных творений!» Именно здесь он прыгал на одной ножке и, ликуя, восклицал: “Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!” Может — и со мной тут случится такое?» И если заглянуть вперед — эта надежда Довлатова сбылась. А места тут какие! Вид с крыльца дома Пушкина на долину Сороти такой, что захватывает дух!.. Лучшего места для прощания с Россией не найти. Но пойдем по порядку (вернее — по беспорядку).
Письмо Эре Коробовой 29 июля 1976 года: «Милая Эра!
Туча пронеслась. Я пил еще сутки в Ленинграде, затем сутки в Луге и четверо — во Пскове. Наконец добрался к Святым местам. Работаю, сочиняю. Даже курить бросил. Жду Вас, как мы уславливались.