тут!»
Конечно, все эти перлы ему пригодились, и даже можно найти связь второго случая с эпизодом суда в рассказе «Офицерский ремень» — но нет никого из самых преданных его друзей, кому бы он уже тогда показал окончательно сделанную им «Зону». От «короля пивной» до любимого всеми писателя путь неблизок. Да что говорить, если окончательный вариант «Зоны» включает и уже нью-йоркские эпизоды! А тогда из пивной пены еще не появилась она — трудную историю ее создания мы расскажем в одной из следующих глав. То, что было в его рюкзаке после армии, и та «Зона», которой он покорил всех, отличаются, как трава и молоко. Самое ужасное, что он ощутил, оглядевшись в литературном мире, — что «Зону» в том виде, в котором он может ее выдать сразу, сейчас наверняка не напечатают и, увы, не только из-за темы — как раз тогда лагерная тема гремела. И не из-за безнадежности — безнадежен пока что он. И именно это, а не «совиные крыла» реакции, на которые привычно все валят, повергало Довлатова в отчаяние.
Повесть его, уже позже, долго не лезла и в эмигрантские «ворота», ее встретили с недоумением: совсем не то что надо — маловато «ужаса застенков»… Так в каких же «воротах» ее встретят с триумфом и музыкой? Таких «ворот» не было, их еще только предстояло построить. Все его попытки как-то вписаться в литературную реальность тех лет говорят о полной растерянности. Здешняя «вохра» оказалась более суровой, более высокомерной, более неискренней, запутанной и коварной — и стать любимцем ее так легко, как это удалось в лагере, здесь Довлатову не удалось. Бережок покруче будет!
Его жена Лена пишет, что Довлатов, даже встав с похмелья, тут же садился за стол и писал. Что он тогда писал?
«Однажды я подарил Сергею, — пишет Веселов — портрет Фолкнера с цитатой на обороте: “Нигде — ни в мирных долинах, ни в безмятежных тихих заводях старости, ни в зеркале детских очей, в которых увидят они отражение прошлых бедствий и грядущих надежд, — нигде не покинет их это воспоминание”. Имелось в виду, конечно, не убийство Кристмаса из “Света в августе”, а некое общее для нас воспоминание. Ради него и была выписана цитата. Сергей пропустил мимо ушей риторику Фолкнера, но вцепился в слово “заводи”. Скоро я прочитал: “Когда-то мы скакали верхом, а теперь плещемся в троллейбусных заводях”».
Это был рассказ «Когда-то мы жили в горах», опубликованный в весьма популярном юмористическом журнале «Крокодил», — одна из первых довлатовских публикаций. С рассказом этим сразу же случился скандал. В нем не увидели ни южной патетики, ни лиризма — ничего, кроме зубоскальства. Из Армении в редакцию журнала хлынул поток гневных писем от «трудовых коллективов», общественных организаций и даже от чемпиона мира по шахматам Тиграна Петросяна. Я сам видел письмо на бланке Академии наук Армянской ССР.
С одной стороны, Довлатов немного гордился этой вдруг сразу обрушившейся на него популярностью, хранил и невзначай показывал всем эти «знаки внимания», с другой стороны, был напуган и даже ошеломлен. Он все же не исключал (как один из вариантов) успех в официальной литературе, которая тогда являла как раз примеры вольности и некоторой привлекательности… и вдруг сразу такой удар! Что же делать?
Попытка прильнуть к армянским родственным истокам и на этом как-то выиграть (дружба народов все-таки!) обернулась провалом. Но мудрый армянин Довлатов сделал тут, я думаю, правильный вывод: что общество несовершенно — это понятно, важнее сосредоточиться на совершенстве рассказов. Хотя несовершенство нашего общества тоже в конце концов его «достало». Но главный наш с вами интерес — проследить, как Довлатов делал себя, с самого начала пути. Если не знаешь что делать — делай себя. Поднимай свое имя. Это он умел. Довлатов обладал врожденной способностью «заваривать кашу», возбуждать жуткий скандал и оказываться в центре его. Способность для писателя весьма ценная… хотя и не самая главная.
А какие писатели были тогда! Еще в 1958 году вышел замечательный роман Федора Абрамова «Братья и сестры». В 1963 году Абрамов написал правдивый очерк о колхозных делах «Вокруг да около», «удостоенный» сурового разноса в специальном постановлении ЦК, — после этого автора четыре года не печатали. В 1962 году вышел все перевернувший роман Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — сперва в «Новом мире», а потом в «Роман-газете» тиражом два миллиона экземпляров! Солженицын был сразу же выдвинут на Ленинскую премию, которую, правда, ему не дали. И хорошо, что не дали! Хотя и этим, я думаю, Солженицына не сбили бы с его пути.
С конца пятидесятых выпускал книгу за книгой Юрий Казаков, чьи прекрасные деревенские и северные рассказы продолжили бунинскую, глубоко русскую традицию. Засиял Юрий Трифонов с его психологичностью, обстоятельностью, глубоким знанием жизни и истории — сравнить с ним тогда было некого. И писал он остро, бесстрашно, «на грани». То были годы появления замечательных писателей, вернувших нам чувство страны, чувство истории, и годы появления новой литературы, не похожей на прежнюю, сталинско-советскую, — а похожей, скорее, на давнюю, почти забытую, затейливую литературу двадцатых — тридцатых.
Появился веселый, вольный, городской модник, любимец интеллигенции Вася Аксенов (то, что все, даже незнакомые звали его Васей, как раз и говорит о близости и любви). Высокая, учительская литература чуть утомляла, а тут — свой парень с нашими замашками и привычками! Ура! Такой любви и славы не было ни у кого ни до, ни после… Так что, неизвестно еще, кто больше теснил тогда Довлатова — чужие или свои. Думаю, он все-таки больше мучился из-за «новых наших» — старые, советские уже уходили. А вот новые! Было ясно, что даже если у него вдруг все наладится — стать первым у него не выйдет. Олимп был уже занят и сиял блистательными именами!
Краем уха о Довлатове слышали все, но литературная жизнь того времени была такой насыщенной и увлекательной, что его появление (так же как перед тем и исчезновение) сильного впечатления ни на кого не произвело. Только в одном Питере блистали на всю страну Битов, Бродский, Горбовский, Кушнер. Уфлянд, Рид Грачев. Уже все знали наизусть (пусть пока что не из книг, а только из рукописей) короткие, звонкие, накачанные и прыгучие, как футбольный мяч, рассказики гениального Виктора Голявкина.
Самыми яркими фигурами той поры в ленинградской компании, сразу приковывающими взор, были, конечно. Битов и Вольф. С прелестным Сергеем Вольфом контачили все, хотя при долгом контакте он изматывал любого. При своей ужасной безответственности, странно сочетавшейся с практичной цепкостью, Вольф тем не менее радовал глаз. Возникало что-то вроде того: как вкусно, однако, быть писателем! Неужели и ты когда-то будешь так же ярок и привлекателен, как Вольф? По-писательски мятый клетчатый пиджак, грубые ботинки, брюки-галифе, несомненно, писательская бородка и такая же трубка. Очаровательный взгляд в упор, как бывает у близоруких, добродушный и в то же время немного шальной. И даже запах табака из беззубого рта был какой-то неповторимо вольфовский, притягательный. Пузатых советских классиков мы воспринимали с насмешкой, а Вольфа тоже с насмешкой, но радостной. И хотя он благополучно печатался в советском (и, кстати, высококлассном) «Детгизе», тем не менее казалось, что с Вольфом двигаешься куда-то на Запад, к битникам и Хемингуэю. Чтобы в те годы считаться перспективным писателем, надо было отметиться дружбой с Вольфом. Довлатов отметился, сделал свои выводы. А теперь Вольф, как и многие другие, остался в памяти лишь благодаря довлатовским строчкам. Хотя этими строчками он, конечно же, не исчерпывается…
Путь Вольфа в литературу был очарователен, хотя, быть может, и чересчур легковесен. Он рассказывал, как приехав в Москву, сразу нашел в «Национале» Юрия Олешу, и они тут же подружились. В чем-то они были близнецы (помимо, увы, гениальности, которая была лишь у одного) — оба любили вкусно выпить, уютно поговорить, оба были необязательны в обещаниях, оба ленивы и в то же время легки на подъем, оба не тщеславны в общественной карьере и оба больше всего ценили кружевное письмо.
Поздним вечером они расставались, Вольф радостно перелезал через ограду какого-то московского парка (не уверен, что безалаберный Сергей знал хотя бы его название), спокойно и счастливо засыпал, рано утром бодро вставал, умывался в пруду, чистил зубы и шел в гости к Олеше, который высокопарно представлял Вольфа «мой юный коллега». Они завтракали, пили коньяк и в клубах табачного дыма, пронизанного солнцем, говорили о литературе.
Господи, мы жили в то время, когда можно было не спеша побеседовать с Олешей! Что ж сетовать на те времена? Во всяком случае, Вольф карьеру свою сделал, в том смысле, что личность свою уже полностью пристроил так, как нравилось ему, и на первых порах мы с удовольствием шли за ним в фарватере — чаше