— Долго рассказывать. Если страшно, тогда не о чем и говорить.
— А может, я не из трусливых? — засмеялся директор. — Мне нужны работники, но только стоющие. Раз у вас такая бумажка, значит, у вас голова на плечах, — брякнул он, должно быть не сознавая, какая двусмысленность заключена в его словах. Ничего не оставалось, как только улыбнуться.
— Что вы знаете?
Я объяснил.
— А плановое дело? Нам плановик нужен.
— Нет, никогда с планами оде работал, — признался я.
— Э, это чепуха, пустяк! — пренебрежительно махнул рукой директор>. — Быстро познакомитесь, вот, Иван Иванович объяснит, — кивнул он на главбуха. — У нас ничего сложного нет, пока будете только статистику вести, а потом войдете в курс. Согласны? На какой оклад вы претендуете?
Отказываться, когда чаемая работа перед тобой, было бы легкомыслием. Я сказал, что меня устроило бы так: я поступлю к ним, но не плановиком, а на любую самую малую должность и на самый малый оклад. Меня устроят даже сто рублей в месяц, только бы прожить. А через месяц, когда выяснится, способен ли я на что-нибудь, поговорим о дальнейшем.
Директор засмеялся:
— Ладно, будем посмотреть, как говорится. Согласовано: приходите завтра на работу…
Утром на следующий день я узнал, что директор не согласился с моим предложением: он назначил мне 250 рублей в месяц. Для начала лучшего я не мог ожидать.
«Не боги горшки лепят»: плановое дело, тем более для бывалого человека, оказалось не хитрым, через полтора-два месяца я вполне освоился с ним, а еще месяца через два был уже заведующим плановым отделом и получал 500 рублей. Я мог только благодарить судьбу, продолжавшую пока покровительствовать мне.
Покровительство судьбы сказалось еще в том, что она освободила меня из концлагеря тогда, когда отгремела потрясшая страну буря первой пятилетки и «сплошной коллективизации», уже были отменены карточки и положение в стране материально было сносным. Страшную голодовку 1932-33 годов я пережил в концлагере и мог судить о ней только по скупым рассказам жителей, неохотно вспоминавшим о голодном море и случаях людоедства. Слава Богу, я не застал того времени. При мне в магазинах городка продавались все товары первой необходимости; местные артели начали выделывать даже деликатесы: варенье, халву и другие кондитерские изделия. Окрестные колхозники, которым незадолго перед моим освобождением Сталин вынужден был разрешить иметь корову на семью, немного мелкого скота, кур и крохотный приусадебный участок, приносили на базар масло, молоко, яйца, мясо, овощи. И хотя всё это доставлялось в скудном количестве и по высоким ценам, население всё же могло не голодать. Тем более не голодал я: один, по местным условиям я получал большую зарплату, которая позволила мне постепенно даже кое-как одеться, приобрести приличный внешний вид.
Всё это очень способствовало тому, чтобы отдохнуть душевно после концлагеря. Я поселился в маленькой комнатке, в домике вдовы рабочего. При домике был по провинциальному обширный двор, густо заросший лохматой травой, которую тут называли «вениками», с кустами сирени и десятком фруктовых деревьев. На заднем дворе вдова держала козу, пять-шесть кур — они, фрукты, вязанье и моя плата за квартиру и услуги давали вдове средства к существованию. Хлопотливая старушка постоянно была занята хозяйствам, неслышно и неторопливо она ходила по дому, сопровождаемая старым ленивым котом, тоже баловнем судьбы.
Вечерами я выходил во двор, ложился в траву и часами бездумно смотрел в пышное небо, блиставшее бездной звезд. Я отходил от лагеря; наедине с шорохами травы и сиреневых кустов, с темной листвой деревьев, в тишине задумчивой южной ночи я медленно освобождался от безобразной концлагерной шкуры, постепенно вновь привыкая к вечной и незамысловатой простоте жизни.
Процесс внутреннего освобождения занял не мало времени. Я долго еще как бы с недоумением присматривался к людям и вещам, словно со стороны. Все слова и поступки казались мне неважными и несущественными, потому что во мне всё еще стоял вопрос: зачем это? Зачем, если где-то позади остается то, чего нельзя, невозможно забыть? Я не мог разделять интересы окружавших меня людей и моя жизнь резко делилась на две: на работе я старался быть, как все, оно только дома, в обществе тихой старушки и молчаливых трав, сирени, звезд я чувствовал себя на своем месте.
Моя отдаленность была замечена: первое время я прослыл на заводе нелюдимым чудаком. Но мое прошлое, которое скоро стало известно на заводе, привлекало людское сочувствие. Спустя короткое время я начал его замечать во взглядах рабочих, в том, что на нашей заводской окраине незнакомые женщины, жены рабочих, приветливо кланялись при встрече. Никто ни о чем не расспрашивал меня, никто прямо не высказывал мне сочувствия, но оно угадывалось во взглядах, в тоне голоса, носилось в воздухе. И это сочувствие простых и добрых людей очень укрепляло душевно.
В городе было кино, сад, рабочий клуб, неуютный и всегда пустовавший — молодежь предпочитала ему танцевальную площадку в саду или кино, в хорошо обставленном фойе которого тоже можно было танцевать. Была небольшая, но приличная библиотека, читальня при ней — и роскошные Обрывы к реке, на которых вечерами можно было сидеть, забыв Обо всем, спокойно-взволнованно наблюдая, как чёрный шатер бархатной ночи накрывает речную и заречную ширь. Жизнь текла мирно; служилый люд, выполнив днем положенное, по вечерам ходил друг к другу в гости, добродушно сплетничал, чаевничал, отводил душу в долгих разговорах и так же, как предки-чиновники, проводили часы за преферансом и маусом «по маленькой». События, совершавшиеся где-то далеко в центре, в Москве и в больших городах, проходили как бы мимо нашей глуши стороной, мало задевая нас, — а может быть и отскакивая от прочно сложившегося быта, во многом повторявшего старый добротный провинциальный быт.
Мне остается только еще раз поблагодарить судьбу за то, что она освободила меня именно в ту пору, в те короткие два-три года, когда страна медленно оправлялась от потрясений первого натиска «социалистического строительства» и люди на минуту вздохнули — перед новым наступлением на них власти и перед другим страшным испытанием, разразившимся через четыре-пять лет в виде губительного военного смерча. Я очень рад, что прожил тогда полтора года в тихом степном городке: простые люди, человечные отношения, как и несложные в своей вечной красоте травы, солнце, звезды, вместе с ласковой заботливостью старушки-хозяйки с её мурлыкающим котом, сняли-таки с меня концлагерную шкуру, убедив в том, что настоящее не там, откуда я вернулся, а здесь.
Работал я добросовестно, а после того, как снял с себя концлагерное оцепенение, даже увлекся работой. Большую роль в этом сыграл директор завода Григорий Петрович Непоседов.
Непоседов был незаурядным человеком. Родителей своих он не знал: отец его был убит в первую мировую войну, мать умерла в начале революции. Непоседов воспитывался в детских домах, не раз бегал из них — и всё же в 25 лет он был уже директором завода. И не потому, что был «предан партии и правительству», а потому, что был энергичным, и способным человеком, которому к тому же «повезло».
Подростком Непоседов пошёл работать на электро-механический завод. Скоро стал монтером, записался в комсомол, а потом как-то попался На глаза наркому, изредка посещавшему завод. Чем-то он произвел на наркома большое впечатление — нарком «выдвинул» молодого монтера; года через два-три Непоседов стал директором небольших мастерских, потом небольшого завода, после чего был назначен на завод, на котором мы познакомились с ним. Весь этот путь Непоседов проделал «не переводя дыхания», постоянно горя, всегда в движении — таким он был и во время моей работы с ним.
Он и ходить тихо не умел. Щуплый и маленький, он ходил по заводу так быстро, что казалось, будто он не ходит, а бегает. Тучный механик обливался потом, поспевая за директором, сменные мастера смеялись, говоря, что у директора «пропеллер вставлен». Непоседов редко сидел в кабинете и если нужно было подписать какие-нибудь бумаги, его надо было идти искать в конторке механика, в цехах, а то и в подвале под цехами, где проходили трансмиссии из стояли моторы станков. Там его часто можно было застать перемазанного маслом, с гаечным ключом в руках, ругающегося с машинистами и слесарями и яростно доказывающего им, что они ни черта; не понимают и что делать надо так, как говорит он. Но он не смущался, если машинистам удавалось доказать свою правоту: не признаваясь в посрамлении, Непоседов немедленно переделывал так, как предлагали оппоненты. Смущался он другому: оторвав его от спора с