самодельный — борт грузовика с металлическими скобами, укрепленный на четырех необструганных бревешках. По бокам землянки нары. На них в углу лежит Вахрушев, Федоренко без сапог, пальцы обмотаны почерневшими снизу бинтами. Погодин опустил лохматую седую голову на стол. Ластов, лукаво улыбаясь, что-то шепчет на ухо Сорокину. Тот недовольно кривится, отмахивается, как от надоедливой мухи.

У меня ощущение, будто вернулся домой. Не стану уверять, что ОПП заменял мне родную семью (не люблю тех, кто так говорит: либо лжец, либо сухарь). Но, возвращаясь после дня, вроде сегодняшнего, в свой отдел, я испытывал чувство, которое дает встреча с близкими людьми.

Обычно, когда мы собирались вместе, я не сразу открывал совещание. Начиналась, как называл Ластов, «неофициальная часть». И сейчас я не стал нарушать традицию.

— Из фронта есть что-нибудь?

— Нет.

— Газеты пришли?

— Только дивизионные.

Особенно меня тревожило отсутствие связи с управлением политической пропаганды фронта. В корпусе не было бланков партийных билетов и кандидатских карточек. А ведь за день подано заявлений больше, чем за весь год.

Не жалуюсь, да и ни к чему это сейчас. Честно признаюсь: трудно, очень трудно политоргану, когда начинается война и нет ни газет, ни живого человека, который бы тебя познакомил с политической обстановкой, с партийными директивами. Беда не только в том, что мы не были достаточно приучены к самостоятельности. Своим умом не до всего дойдешь, не всякое решение можно принять, опираясь на опыт одного корпуса, зная обстановку только в его масштабах.

Прислушиваясь к разговорам политотдельцев, я просматривал донесения от замполитов, аккуратно сложенные все в той же коричневой папке «К докладу».

Факты, много фактов. Хороших и дурных, серьезных и случайных. Немцев писал о лейтенанте Самохине, подбившем несколько фашистских танков. В донесении Лисичкина я увидел фамилию красноармейца Елева. Вилков докладывал о начальнике ГСМ капитане Кныш, который с утра для храбрости выпил, не доставил вовремя горючее, не принял мер, чтобы сберечь автоколонны.

В то же время замполиты сообщали о неясности боевой обстановки, о слабой увязке действий.

Но дальше фактов и констатации дело не шло. Анализировать, обобщать мы еще, как видно, не умели.

Из кармана комбинезона я достал книжку с письмами и фотографиями немецких девиц. Погодин вынул из полевой сумки розовый тюбик.

— Французская зубная паста. Нашел в разбитом танке. Консервы вроде бы голландские.

— Съели? — съехидничал Ластов. Погодин не счел нужным отвечать.

— Похоже, Гитлер у всей Европы на довольствии стоит. Воюем, выходит, не с одной Германией…

Но самым интересным и больше всего нас взволновавшим был тетрадный листок, который вынул из планшета Ластов. В левом углу простым карандашом: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». В правом — красная пятиконечная звезда. В центре тоже красным карандашом короткий текст — несколько фамилий и приписка: «Будем биться бесстрашно и смело за советское наше дело».

— Автора не нашел, — признался Ластов. — Листовка появилась после первого боя, ходила по рукам.

Мы рассматривали мятый, захватанный перепачканными руками листок, смутно догадываясь, что рождается новая форма пропаганды подвига и прославления героя. Мы видели в листовке знамение духовной силы и инициативы наших бойцов, их готовности следовать примеру умелых и отважных.

Я поднялся. Надо было переходить к «официальной части».

4

Ночь на 27 июня сорок первого года — с беснующимся пламенем лесных пожаров, медленно падающими фонарями осветительных бомб, трупами в развалинах Бродов, чудовищными слухами, приказами, сводившими на нет дневные успехи, одна из самых страшных ночей в моей жизни…

«Тридцатьчетверку» подбили в открытом поле между Червоноармейском и Баранье. То ли в пятый, то ли в шестой налет «мессеров» на наши две машины мою и Рябышева.

Нас заметили при выходе из Червоноармейска. Трижды танк подбрасывало воздушной волной. И вот разбиты два катка, порванная гусеница замерла позади, на дороге.

Коровкин положил на борт дымовую шашку. Не ахти какая хитрость, но на немцев действует: решают, что танк горит.

Коровкин побежал в Червоноармейск — не посчастливится ли найти ремлетучку. Мы остались в окутанном дымом танке — еще одна вышедшая из строя машина среди множества искалеченных танков, полуторок, «зисов», которые отчетливо видны, когда осветительные бомбы опускаются пониже.

Шевченко пробует воспоминаниями поднять собственное настроение. В мае, попав по служебным делам во Львов, он познакомился с «паненкой». Даже опоздал на сутки.

Довоенное нарушение дисциплины кажется теперь столь безобидным, что в нем можно признаться при заместителе командира корпуса. А ведь тогда — я отлично помню — Шевченко с негодованием расписывал непорядки на Львовском складе, из-за которых он будто бы опоздал в часть.

— Иди ты со своей «паненкой»! — обрывает его Головкин. Через минуту под стальной крышей звучит храп. Головкин и Шевченко спят рядом на своих сиденьях. Шевченко положил голову на плечо товарища.

Мне тоже хочется спать. Я прислоняюсь щекой к разогретой за день, еще не потерявшей тепло броне. Перед глазами мелькает какой-то сумбур. Сон не сон, бодрствование не бодрствование. Но ощущение времени исчезает. Не знаю, прошло полчаса или полтора часа, когда услышал раскатистые удары по металлу и голос Коровкина:

— Кто в тереме живет?

Около танка летучка, ремонтники прилаживают катки. Помогаю подтянуть гусеницу, заменить траки. Возиться с машиной — мое любимое занятие. Сейчас оно прогоняет сонную одурь.

Катки поставили быстро. В мирное время, пожалуй, так бы не сумели.

И опять лес. В соснах гудит пламя. Горящие кроны почти смыкаются над головой. Мчимся, словно в огненном тоннеле. Зацепившиеся за ветки и сучья лоскутья огня надают на дорогу, на броню. Люк приходится опустить. В танке жарко.

Роща углом упирается в обрывистый берег Сытеньки. Здесь командный пункт Васильева. Пожар сюда не добрался. Можно вздохнуть полной грудью. Но душный предгрозовой да в придачу пропахший дымом воздух не освежает. Из-под повязки текут по вискам, по лбу струйки пота.

Спускаюсь к реке, черпаю пригоршнями тепловатую воду — мою лицо и жадно пью.

На Васильева не действуют ни бессонные ночи, ни напряжение боя, ни духота. Нисколько не изменился за последние дни. Так же деловит, тверд, чуть ироничен. Один из самых умных командиров, с какими мне доводилось встречаться за долгие годы армейской службы. Он лучше многих других в те дни понимал и чувствовал природу современного боя.

Поэтому-то меня так укололи слова, которые я прочитал о Васильеве совсем недавно в дипломной работе слушателя, заканчивавшего, академию. Может быть, не стоило обращать на них внимания и уклоняться от рассказа об этой ночи. Велика важность, молодой офицер-дипломант поспешил с выводом.

Но если бы это была только ошибка… Мне почудился в работе тон легкого снисхождения к командирам сорок первого года. Что, дескать, они, горемычные, понимали! Полковник Васильев, начиная наступление из района Баранье, не провел даже рекогносцировку, не подавил огневую систему противника, бросил на нее танки и живую силу…

Мы не раз ошибались, горько, тяжело. Для всех нас, и живых, и павших в бою, погибших в лагерях для военнопленных, нужно, чтобы новые поколения офицеров учились на наших промахах и оплошностях. Но тон снисхождения сочувственного или высокомерного — может только помешать.

Трудно, вероятно, человеку, который прибыл на фронт лейтенантом в 1944 году, представить себе ход мыслей командира дивизии в июле 1941 года и тогдашнюю оперативную обстановку.

Все так, Васильев не провел рекогносцировку, не подавил огневую систему противника. А когда ему

Вы читаете В тяжкую пору
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату