выпячивании.
В угодливой почтительности Нестерова чувствовалось нечто неестественное, смущавшее того, кому она демонстрировалась.
— Почему вы здесь? — резко спросил Рябышев.
— Навожу порядок.
— А где ваше место, когда дивизия воюет?
Не дожидаясь ответа, Дмитрий Иванович с гневом бросил:
— Предупреждаю о неполном служебном соответствии. Немедленно к генералу Мишанину… Вперед!
Последнее слово было командой механику-водителю, старшине Стаднюку. Тяжелый танк рванул с места, обдав вытянувшегося в струнку Нестерова газом и пылью.
Еще приближаясь к лесу, мы почувствовали запах гари. Запах этот крепчал. Среди деревьев замерли сизоватые облачка дыма.
Лес своим раскатистым эхом мешал определить, куда нацелен бомбовый удар. Но ясно было, что бомбят в полосе действий дивизии Герасимова. Оттуда и приплыли эти словно бы неподвижные клочья дыма.
На дороге, ведущей к штабу корпуса, ежеминутно поднимался шлагбаум, чтобы пропустить мотоциклы и броневички офицеров связи. Кое-где были отрыты неглубокие щели. Но окапывать машины никому не пришло в голову.
Цинченко доложил обстановку. Несмотря на свое стремление быть обстоятельным, он ничего не прибавил к тому, что мы знали. А знали мы мало, совсем мало.
Теперь самолеты проплывали уже прямо над нами и совсем неподалеку освобождались от бомбового груза. Один из штабных командиров, поглядывая на небо, лихорадочно, но неумело рыл малой шанцевой лопаткой окоп.
Одновременно с приближающимися разрывами нарастала нервозность.
С Дмитрием Ивановичем и Цинченко я поднялся в радиомашину.
— Мишанина! — приказал генерал.
Мы сняли шлемы и надели наушники. Прошло несколько минут, прежде чем до нас донесся голос комдива. Ничего нельзя было разобрать, кроме неоднократно повторенного слова «бомбит».
Наушники отключили нас от звуков, наполнявших лес. Я не слышал, как рядом с нами тоже разорвалась бомба…
Когда нас откопали, я ничего не слышал. Только по движению губ Коровкина понял его вопрос: «Живы?». Кивнул головой, и снова наступила темь. Я лежал на спине под танком. Около меня еще кто- то.
Сознание возвращалось постепенно. Одновременно восстанавливались слух, способность двигаться.
Ко мне подполз Коровкин и повторил свой вопрос.
Я уже мог отвечать:
— Жив…
И неуверенно добавил:
— …как будто.
— Генерал тоже вроде очнулся, а вот подполковник Цинченко только стонет.
Вылез из-под танка. Метрах в пятнадцати догорал перевернутый остов радиомашины. Горел и лес. По бронзовой коре сосен бежало пламя. Вверх, вниз, по веткам на соседние стволы. Горящие деревья падали, поджигали грузовики, палатки, мотоциклы.
С малой саперной лона той в руке распластался на земле так и не успевший отрыть окоп штабной командир.
Я почувствовал, что задыхаюсь. Глаза слезились от жары, пота, дыма. Достал платок. Он сразу стал мокрым. То была кровь. Провел ладонью по бритой, с начавшими отрастать волосами голове и почувствовал адскую боль.
— Вы же ранены, товарищ бригадный комиссар! Разве можно так, руками?
Я сел, облокотился спиной о гусеницу.
По другую сторону танка фельдшер перевязывал Цинченко. Один из осколков разбил ему радионаушник, но височная кость не была повреждена. Лишь сильный удар, тяжелая контузия.
Коровкин, Шевченко и Головкин, откопавшие нас, в первый момент решили, что все мы мертвы. Но не очнулся только красноармеец-радист. Осколок — судя по входному отверстию, величиной с ноготь на мизинце — попал ему в сердце.
Легче всех отделался Рябышев. Окруженный командирами штаба, он уже отдавал короткие приказания. Я не мог разобрать слова команд. Но вскоре понял их смысл — быстрее вывести машины на открытое место, спасти их от пожара, который сейчас опаснее бомбежки.
У меня, по словам фельдшера, было множественное ранение. Однако череп цел, фельдшер накрутил на моей голове подобие чалмы и робко сказал, что надо немедленно ехать в госпиталь, или, на худой конец, он сам попытается достать противостолбнячную сыворотку.
Пожар понемногу утихал. Пламя сожрало то, что поддалось его первому натиску, и пошло дальше, оставив после себя дым, гарь, пепел, обуглившиеся стволы, тлеющий валежник.
Опираясь на палку, я отправился через овражек туда, где должен был располагаться отдел политической пропаганды. Нелегко дались мне эти четыреста метров. Но самое тяжелое — вид штаба, штабных подразделений, подвергшихся в лесу бомбежке фугасными и зажигательными бомбами. Что ни шаг — тела убитых и раненых. Медиков не хватало. Здоровые и легкораненые помогали товарищам. Нашлось применение обоим индивидуальным пакетам, в последнюю минуту сунутым женою в карман моих брюк.
Потери были велики, и на оставшихся ложилась двойная, тройная нагрузка.
Подходя к ОПП, я бросил в сторону свой посох.
На расстеленной плащ-палатке, прислонившись к дереву, полулежал Вахрушев. В одних сапогах и брюках. Грудь и правое плечо широко перевязаны бинтом. Длинной ниткой Вахрушев зашивал гимнастерку. И без того по-мужски нескладные движения казались теперь совершенно нелепыми. В первый момент я не сообразил, в чем дело, а потом понял:
Вахрушев шил левой рукой. Каждый жест отдавался гримасой на бледном, без кровинки лице. Рядом сидел босой инструктор по информации политрук Федоренко. Сосредоточенно наблюдая, как шевелятся пальцы ног, он однообразно, не глядя на Вахрушева, повторял:
— Давайте я зашью, товарищ старший батальонный комиссар, давайте я…
— Сказал — не приставай. Изучай свои пальцы и не лезь… Я нарушил «идиллию».
— Эта инвалидная команда и есть отдел политпропаганды?
Вахрушев и Федоренко попытались встать. Я махнул рукой — «сам такой же» и подсел к ним.
— Что у вас с головой? — спросил Вахрушев.
— Царапины от мелких осколков. А вас куда и чем?
— Грузовик наш перевернулся, ногу Федоренко придавил. У меня вроде слепого осколочного в правую лопатку. Этот друг, — кивнул он в сторону Федоренко, сгоряча на мне гимнастерку располосовал. А майка…
Вахрушев показал глазами на окровавленную тряпку.
— Кровоточив я зело. С детства еще. Чуть царапина — кровь весь день сочится.
— Вероятно, в госпиталь вам надо.
— Вероятно.
— Пойдете?
— Нет. Полежу на сырой земле, отдышусь. Разве нам сейчас можно в госпиталь?
Вахрушев наконец кое-как зашил гимнастерку. Мы с Федоренко помогли ему одеться. Одевание оказалось для Вахрушева процедурой мучительной. Дважды мы прерывали ее: старший батальонный комиссар должен был отдышаться. Правую руку не стали просовывать в рукав. Но ремень Вахрушев попросил затянуть.
— Так вы все-таки не поедете в госпиталь? — повторил я.