По-настоящему уйти. — Она помолчала. — Он был далеко на Западе, — добавила она.
— Ну, Бельгия не так уж далеко отсюда, — сказал Хайншток. — Она совсем рядом.
— Для меня она очень далеко, — сказала Кэте. — И уж меня ни за что на свете не удалось бы затащить обратно, если бы я только сумела забраться так далеко.
— Айгельшайд — менее чем в трех километрах от переднего края, — сказал Хайншток, — и вы даже не представляете себе, насколько любое изменение линии фронта ощущается в тылу.
— Но тамошние жители меня знают, — сказал Шефольд. — Почему они должны относиться ко мне иначе, чем раньше?
Хайншток повертел в руке чашку — кофе был отличный, как всегда, но внушить Шефольду представление об опасности, которая отныне невидимой сетью будет стягиваться вокруг него, казалось совершенно безнадежным.
В один прекрасный летний день Шефольд вот просто так вошел к нему, представился и сразу же рассказал свою биографию - в этом был он весь.
Хайншток тогда посмотрел на него и спросил:
— Что, собственно, побудило вас рассказать мне все это?
— Люди, — сказал Шефольд. — Я слышал, как говорят о вас люди. Кстати, говорят совсем неплохо. О вас говорят-ну, как бы это объяснить? — как о запасной карте, которую игрок приберегает на всякий пожарный случай.
Хайншток рассмеялся, и доверие между ними было установлено. Никогда прежде люди не были с ним так откровенно щедры, и щедрость людская, лившаяся если не потоком, то по капельке, оседала у него в виде кульков с настоящим кофе, пакетиков с маслом, пачек табака и бутылок вина, этих запасных карт, которые в недалеком будущем, когда понадобится свидетельство Хайнштока, могут дать прикуп, за что Кэте, зная, что он все это принимал, считала его взяточником.
Конечно, у Хайнштока имелись и другие способы убедиться, что Шефольд не шпион. Кстати, слово «безобидный» не отражало самой сущности поведения Шефольда. Он был беззаботен, легкомыслен, быть может, наивен в своей широте и в той небрежности, с какой ходил по деревням, общался с людьми в трактирах, вел разговоры, полагался на документы, которые носил при себе и которые Хайншток считал ничего не стоящими в случае серьезной опасности, — но никак не безобиден. Хайншток не мог найти слово, которое точно охарактеризовало бы манеру поведения Шефольда.
Он проводил его до дороги, посмотрел ему вслед, а тот, перебросив через правое плечо плащ, который всегда носил с собой, пошел в направлении Айгелынайда. Предостережения Хайнштока явно на него не подействовали; по его грузной и в то же время плавной походке видно было, что он наслаждается хорошей погодой, безлюдной дорогой и тем, что война куда-то исчезла.
Если его арестуют, главное для Хайнштока — вовремя узнать об этом, чтобы скрыться, прежде чем Шефольд начнет давать показания. Хайншток рассчитал, что в запасе у него в таком случае останется три дня, потому что сразу после ареста, пока Шефольд будет сидеть в каком-нибудь полицейском карцере округа Прюм, его пытать не станут.' Пытать его начнут только после перевода в кёльнское гестапо.
Случалось, конечно, что под пытками интеллигенты молчали, а рабочие-металлисты (или каменотесы) после первых же ударов начинали давать показания, но обычно бывало не так. Обычно с интеллигентами справлялись быстрее, чем с рабочими - металлистами (или каменотесами).
Хайншток вынул завернутый в бумагу кусок сырой печенки, которую Кэте принесла ему вчера с теленского двора, развернул и положил перед сычом. Птица не притронулась к еде, испуганно отодвинулась.
Вчера вечером, прежде чем они отправились в путь, чтобы вместе дойти до первых домов Винтерспельта, Кэте посмотрела на башню из ящиков и сказала:
— Строить тайники — твоя специальность, Венцель.
— Похоже, это у нас общее с майором Динклаге, — ответил он.
Она напомнила ему о пещере на Аперте, желая тем самым сказать нечто большее, чем просто несколько дружеских слов. Но рана, которую она ему нанесла, была еще слишком свежа. Впредь он будет держать себя в руках.
Она промолчала и по дороге в Винтерспельт не взяла его под руку.
Раскурив трубку, он сел за стол, спинои к тому подобию скалы с расселинами, которое он создал из ящиков, благодаря чему птица могла наблюдать за ним и в то же время считать, что ее не видят, придвинул к себе газету, которую с тех пор, как ему перестали доставлять почту, покупал у Вайнанди, прочитал заголовок «Героические оборонительные бои в Карпатах», а под ним сообщение, из коего понял, что Красная Армия скоро вступит на чешскую землю, потом отложил газету.
Только теперь у него мелькнула мысль, до чего же необъяснимо то, что именно вчера вечером, почти следом за известием, сразившим его — Кэте не могла этого не знать — наповал, как не могло сразить ничто другое, она напомнила ему о пещере на Аперте, о том забытом базальтовом коридоре, который в дни после 20 июля, когда они из нужды сделали добродетель (не очень, правда, добродетельную), служил им «приютом любви» — слова эти Хайншток употреблял только в разговорах с самим собой, ибо не сомневался, что Кэте вспылила бы, если бы он выразился так при ней.
— Я тебя и не люблю вовсе, — сказала она ему как-то. — Ты просто мне приятен.
Почему же вдруг вчера вечером этот намек на пещеру? Одной из трудных черт характера Кэте было то, что она тщательно взвешивала слова-и чужие, и свои собственные.
Хайншток решил, что хватит размышлять об этом: гораздо важнее теперь разобраться в том, к каким последствиям приведет переход Кэте на сторону противника, хотя в личном плане эта мысль была невыносима, а в политическом и вовсе невозможно было представить себе такое.
Чтобы все же додумать до конца невыносимую и невероятную мысль, нужно было прежде всего отсечь все неясные выражения («это сразило меня наповал, как не могло сразить ничто другое», «рана, которую она мне нанесла») и найти для случившегося точное определение.
Кэте была теперь в связи с этим майором Динклаге. Она спала (возможно, уже спала или будет спать) с офицером фашистской армии.
Она самым конкретным образом перешла в лагерь врага.
Хотя эти фразы в смысле ясности не оставляли желать лучшего, они показались Хайнштоку неубедительными. Они не принесли ему того удовлетворения, какое обычно приносил удачный политический анализ обстановки, и не потому, что ему не понравился результат его исследования. Анализ поражений мог давать такое же удовлетворение, как и анализ побед. Иногда даже большее. Но у него было чувство, что в этом случае ‹?н не учел какие-то ему не известные факторы.
Или это чувство тоже было всего лишь иллюзией?
По царапанью, рывкам и жадным глотательным звукам он понял, что сыч набросился на печень.
Недавно Хайншток сказал Шефольду:
— Берите пример с этого сыча! Он прячется. Он видит все, но следит, чтобы его самого никто не видел.
— Чепуха! — отмахнулся Шефольд. — Вы его прекрасно видите. Вы только держитесь так, что он может вообразить, будто вы его не видите.
Не дав Хайнштоку возразить, он добавил:
— Было бы совершенно неверно, если бы в трактирах я садился в самый темный угол, не говорил ни слова, молча выпивал свое пиво и исчезал.
— Этого, видит бог, вы не делаете, — сказал Хайншток.
— Да, потому что иначе я наверняка привлек бы к себе внимание, — сказал Шефольд.
Хайншток несколько раз встречал его летом в трактирах Айгельшайда и Хабшайда. Нет, он никогда не забивался в уголок, а стоял на виду, у стойки, болтал с местными жителями, его приглашали выпить, он сам ставил всем по кружке.
— Но вы хотя бы не угощали американскими сигаретами в фирменной упаковке, — сказал Хайншток.
— О, неужели я это делал? — На сей раз Шефольд действительно был смущен.
— Да, — сказал Хайншток, — я уж подумал, не обманывают ли меня собственные глаза.
Если Шефольду и это сошло с рук, то лишь потому, что он так держался: людям и в голову не