Борьба скоро ожесточилась. Я, казалось, утратила расположение мосье Поля, он странно со мной обращался. В минуты раздражительности он обвинял меня в том, что я обманула его, прикинувшись слабой ученицей; говорил, что я нарочно выставила себя тупой и незнающей, а порой даже предполагал во мне безмерную премудрость и недюжинный ум. Он утверждал, будто бы я поверхностно изучила книги, что они известны мне лишь по названию и при чтении их я непременно свалилась бы во сне с окна подобно юному Евтиху,[267] усыпленному беседой с Павлом.
Однажды в ответ на подобные обвинения я воспротивилась мосье Полю, я восстала. Я взяла со своего стола кипу его книг, побросала в передник и высыпала кучей к его ногам.
— Берите их, мосье Поль, — сказала я. — И больше меня не учите. Я не просила вас приобщать меня к знанию, и вы успешно показали мне, как оно горько.
Вернувшись к столу, я положила голову на руки. Целых два дня я потом не сказала ему ни слова. Он оскорбил и обидел меня. Его внимание было мне дорого, он подарил мне новую для меня, ни с чем не сравнимую радость. И раз я лишилась его милостей, я более не нуждалась в уроках.
Книги он, однако же, не взял. Заботливой рукой он поставил их на прежнее место и снова принялся меня учить. Он предложил мне мир, быть может, чересчур поспешно: я выстояла бы и дольше. Но как только взгляд его стал добрым, как только он дружески протянул мне руку, из памяти моей тотчас изгладились все огорченья, какие он мне причинил. Ведь примирение всегда сладко!
И вот в одно прекрасное утро крестная пригласила меня на лекцию, подобную уже описанной выше. Доктор Джон собственной персоной явился с приглашением и передал его на словах Розине, а та не постеснялась зайти следом за мосье Эмануэлем в старший класс, встала перед моим столом и так, чтобы слышал мосье Эмануэль, громко и нагло передала мне поручение Джона, заключив его словами:
— Qu’il est vraiment beau, Mademoiselle, ce jeune docteur! Quels yeux — quel regard! Tenez! J’en ai le c?ur tout emu![268]
Когда она удалилась, мой профессор осведомился, зачем я позволяю «cette fille effrontee, cette creature sans pudeur»[269] обращаться ко мне в подобных выражениях.
Я не знала, что отвечать. Выражения были точно такие же, с какими Розина — юная особа, в мозгу которой попросту отсутствовала та часть, которая ведала почтительностью, — постоянно ко мне обращалась. Зато, что касается доктора, она сказала сущую правду. Грэм в самом деле был красив. У него действительно были прекрасные глаза и волнующий взгляд. Сама того не желая, я произнесла:
— Она сказала сущую правду.
— Вот как! Вы находите?
— Разумеется.
Урок в тот день оказался из тех, какие радуют нас, когда закончатся. Освободившиеся ученицы тотчас, трепеща и ликуя, высыпали за дверь. Я тоже собралась уходить. Меня остановили строгим окриком. Я пролепетала, что очень хочу на свежий воздух, — камин хорошо протопили, и в классе стояла духота. Неумолимый голос призвал меня к молчанью, и зябнувший, как тропическая птаха, мосье Поль, усевшись между моим столом и камином, — и как только он не поджарился! — обрушил на меня — что бы вы думали? — греческую цитату!
В душе мосье Поля пылало вечное подозренье, что я знаю греческий и латынь. Говорят, будто обезьяны владеют речью, но из осторожности это от нас скрывают. Так и он мне приписывал множество познаний, которые я якобы преступно и ловко таю. Он утверждал, что я получила классическое образование, сбирала мед с аттических лугов и мой ум до сих пор подкармливается из сладостных этих запасов.
Мосье Поль использовал тысячи уловок, чтоб выведать мой секрет, выманить, вытребовать, вырвать его у меня. Бывало, чтобы вывести меня на чистую воду, он подсовывал мне греческую или латинскую книгу, как тюремщики Жанны д’Арк соблазняли ее воинскими доспехами.
Цитируя мне бог весть каких авторов, бог весть какие пассажи, он, пока звучные, нежные слова слетали с его уст (а классические ритмы передавал он прекрасно, ибо голос у него был редкий — глубокий, гибкий, выразительный), сверлил меня острым, бдительным, а нередко и неприязненным взглядом. Он явственно ждал моего разоблаченья, но его так и не последовало; не понимая смысла, я не выказывала ни восторга, ни неудовольствия.
Озадаченный, даже злой, он не отказывался от своей навязчивой идеи; мои обиды считал он притворством, выражение лица — маской. Он словно не желал примириться с грубой действительностью и принять меня такой, как я есть; мужчинам, да и женщинам тоже, нужен обман; если они не сталкиваются с ним, они сами его создают.
Иногда я хотела, чтоб подозрения его были более основательны. Бывали минуты, когда я отдала бы свою правую руку, только бы на самом деле могла владеть сокровищами, какие он мне приписывал. Мне хотелось достойно наказать мосье Поля за дикие причуды. Как была бы я счастлива оправдать самые горькие его опасения! С каким восторгом я ослепила бы его ярким фейерверком премудрости! О! Отчего никто не занялся моим обучением, пока я была еще в том возрасте, когда легко усваиваются науки? Я могла бы сейчас холодно, внезапно, жестоко вдруг открыться ему; я могла бы неожиданно, величаво, бесчеловечно восторжествовать над ним и навсегда отучить насмешничать Поля Карла Давида Эмануэля!
Увы! То было не в моей власти. И на этот раз, как и всегда, цитаты его не достигли цели. Он вскоре принялся разбирать другую тему.
Тема была — «умные женщины», и тут он чувствовал себя как рыба в воде. «Умная женщина», по его мнению, являет собой некую «lusus naturae»,[270] несчастный случай. Это существо, которому в природе нет ни места, ни назначения, — не работница и не жена. Красота женщине куда более пристала. Он полагал в душе, что милая, спокойная, безответная женская заурядность только и может упокоить неугомонный мужской нрав, подарить ему отраду отдохновенья. Что же касается трудов, то лишь мужской разум способен к трудам плодотворным — hein? [271]
Это «hein?» предполагало с моей стороны возражение. Но я сказала только:
— Ко мне это не относится. — И тотчас прибавила: — Мне можно идти, мосье? Уже звонили ко второму завтраку.
— Что из того? Вы разве голодны?
— Разумеется, — отвечала я, — я не ела с семи утра, и, если я пропущу второй завтрак, мне придется терпеть до пяти часов, до обеда.
Он тоже не прочь был перекусить, но почему бы мне не разделить его трапезу?
С этими словами он вынул два бриоша, призванные подкрепить его силы, и отдал мне один. На деле он был куда добрее, чем на словах. Но самое страшное было еще впереди. Жуя бриош, я не смогла удержаться и высказала ему свою тайную мечту — обладать всеми познаниями, какие он мне приписывал.
Значит, я и впрямь считаю себя невеждой?
Тон вопроса был мягок, и, ответь я на него бесхитростным «да», я думаю, мосье Поль протянул бы мне руку и мы бы навеки стали друзьями.
Однако ж я ответила:
— Не совсем. Я невежда, мосье, потому что не располагаю теми знаниями, какие вы мне приписываете, но кое в чем я считаю себя знающей.
— В чем же именно? — последовал резкий настороженный вопрос.
Я не могла ответить на него сразу и предпочла переменить тему. Он как раз доел свой бриош; будучи уверена, что такой малостью он не утолил голода, как и я не утолила, и почуяв запах печеных яблок, доносившийся из столовой, я осмелилась спросить, не улавливает ли он тоже этот чудесный аромат. Он признался, что улавливает. Я сказала, что, если он отпустит меня в сад, я принесу ему целое блюдо яблок. Я добавила, что яблоки, верно, великолепны, ибо Готон большая мастерица печь, вернее, тушить фрукты, добавляя к ним специй и стакан-другой белого вина.
— Маленькая лакомка! — произнес он с улыбкой. — Я прекрасно помню, как вы обрадовались, когда я угостил вас слоеным пирожком, и вы знаете, что, принеся яблоки для меня, вы тоже внакладе не