приятелем мосье N, французским ученым.
В тот день за обедом и Джиневра, и Полина были великолепны; быть может, первая и затмевала вторую красотою черт, зато вторая сияла обаянием тонким и духовным; всех покорял ее ясный взор, деликатная манера обхожденья, пленительная игра лица. Пурпурное платье Джиневры удачно оттеняло светлые локоны и шло к розовому румянцу. Наряд Полины — строгий, безукоризненно сшитый из простой белой ткани — радовал взор, сочетаясь с нежным цветом ее лица, с ее внутренним светом, с нежной глубиною глаз и щедрой пышностью волос — более темных, чем у ее саксонской кузины. Темнее были у нее и брови, и ресницы, и сами глаза, и большие подвижные зрачки. Природа только небрежно наметила черты мисс Фэншо, тогда как в мисс де Бассомпьер она довела их до высокой и изящной завершенности.
Полина робела в присутствии ученых, но не теряла дара речи: она отвечала им скромно, застенчиво, не без усилия, но с таким неподдельным очарованием, с такой прелестной и проникновенной рассудительностью, что отец не раз прерывал разговор, чтобы послушать ее, и задерживал на ней гордый и довольный взгляд. Ее увлек беседой один любезный француз, мосье N, человек весьма образованный, но светский. Меня пленил ее французский; речь ее была безупречна: правильные построения, обороты, чистый выговор. Джиневра, проведя полжизни на континенте, такими умениями не блистала. Не то чтобы мисс Фэншо не находила слов, но ей недоставало истинной точности и чистоты выражения, и вряд ли она смогла наверстать упущенное. Мосье де Бассомпьер сиял: к языку он относился взыскательно.
Был тут еще один слушатель и наблюдатель; задержавшись по делам служебным, он опоздал к началу обеда. Доктор Бреттон, садясь за стол, украдкой оглядел обеих дам и не раз потом тайком на них поглядывал. Его появление расшевелило мисс Фэншо, прежде ко всему безучастную: она заулыбалась, стала приветлива и разговорилась — хотя она редко говорила впопад, вернее, убийственно не попадала в тон беседы. Ее легкая несвязная болтовня когда-то, кажется, тешила Грэма, быть может, она и теперь еще ему нравилась. Возможно, мне просто почудилось, что, в то время как он насыщал свой взор и потчевал слух, вкус его, острое внимание и живой ум держались в стороне от этих угощений. Одно можно сказать с уверенностью: его внимания неотвязно требовали, и он уступал, не выказывая ни раздражения, ни холодности, — Джиневра сидела с ним рядом, и в продолжение обеда он был занят почти исключительно ею. Она, кажется, наслаждалась этим и перешла в гостиную в прекрасном расположении духа.
Но едва мы там оказались, она снова сделалась скучна и безразлична. Бросившись на диван, она объявила и «discours», и обед вздором и спросила кузину, как может она выносить общество этих прозаических «grosbonnets»,[218] которыми ее отец себя окружает. Но вот послышались шаги мужчин, и брюзжание ее прекратилось; она вскочила, подлетела к фортепьянам и с воодушевлением стала играть. Доктор Бреттон вошел в числе первых и стал подле нее. Мне показалось, что он ненадолго там задержится, я подозревала, что его привлечет местечко подле камина; но он только взглянул в ту сторону, а пока он присматривался, остальные не теряли времени зря. Обаяние и ум Полины очаровали ученых-французов: ее прелесть, изысканность манер, не до конца отточенный, но настоящий, прирожденный такт они считали высшим достоинством. Они увивались около нее — не затем, разумеется, чтобы толковать о науках, что лишило бы ее дара речи, но для того, чтобы коснуться разнообразных вопросов искусства, литературы и жизни общества, о чем, как вскоре стало ясно, она и читала, и размышляла. Я слушала. Не сомневаюсь, что, хотя Грэм и стоял поодаль, он тоже прислушивался: он обладал прекрасным слухом и острым зрением и схватывал все моментально. Я знала, что он ловит каждое слово, и чувствовала, что даже сам стиль разговора нравится ему, доставляет удовольствие почти болезненное.
В Полине было больше силы чувств и характера, чем полагали многие — чем воображал даже Грэм, а уж тем более те, кто не хотел это видеть в ней. По правде говоря, читатель, ни выдающейся красоты, ни совершенного обаяния, ни настоящей утонченности нет без внутренней силы, столь же выдающейся, столь же совершенной и надежной. Искать прелести в слабой, вялой натуре все равно что искать плоды и цветы на иссохшем, сломанном дереве. Ненадолго немощь может украситься подобием цветущей красы, но она не перенесет и легких порывов ветра и скоро увянет в самую ясную погоду. Грэм поразился бы, открой ему некий услужливый дух, какие стойкие опоры поддерживают эту изящную хрупкость; но я, помня ее ребенком, знала или догадывалась о добрых и сильных корнях, удерживавших эту грацию на твердой почве действительности.
Выжидая возможности войти в магический круг счастливцев, Бреттон тем временем беспокойно оглядывал комнату и случайно задержал взгляд на мне. Я сидела в укромном уголке недалеко от моей крестной и мосье де Бассомпьера, как всегда поглощенных тем, что мистер Хоум именовал «каляканьем с глазу на глаз» и что граф предпочитал называть беседой tete-a-tete. Грэм улыбнулся, пересек комнату, спросил меня о здоровье, заметил, что я немного бледна. А я улыбнулась своим мыслям: прошло уже три месяца с тех пор, как Грэм говорил со мною, — но вряд ли он это помнил. Он сел и умолк. Ему хотелось наблюдать, а не говорить. Джиневра и Полина были теперь напротив него — он мог вдоволь насмотреться. Он разглядывал их, изучал выражения лиц.
После обеда в комнате появилось несколько новых гостей обоего пола, они зашли поболтать, и между мужчинами, должна признаться, я тотчас выделила строгую темную профессорскую фигуру, одиноко мелькавшую в пустой зале в глубине анфилады. Мосье Эмануэль был тут знаком со многими господами, но не знал никого из дам, исключая меня. Бросив взгляд в сторону камина, он не мог меня не заметить и уже сделал шаг, намереваясь ко мне подойти, но, увидев доктора Бреттона, передумал и отступил. Хорошо бы тем и кончилось, мне не хотелось с ним ссориться; но он не довольствовался своим отступленьем, от досады наморщил лоб, выпятил губу и стал так безобразен, что я отвела взор от неприятного зрелища. Вместе со своим строгим братом явился и мосье Жозеф Эмануэль и тотчас заменил Джиневру за фортепьянами. Какая мастерская игра сменила ее ученическое бренчанье!
Какими великолепными, благодарными звуками отозвался инструмент на прикосновенья истинного артиста!
— Люси, — начал доктор Бреттон, нарушая молчание и улыбаясь Джиневре, на ходу окинувшей его взглядом. — Мисс Фэншо, безусловно, прелестная девушка.
Я, разумеется, согласилась.
— Может ли здесь кто соперничать с ней обаянием?
— Вероятно, она красивее прочих.
— Я того же мнения. Люси, а мы ведь часто сходимся во мнениях, вкусах, во всяком случае в суждениях.
— Вы полагаете? — бросила я не без сомненья.
— Мне кажется, будь вы мужчина, Люси, а не девушка — не крестница мамина, но крестник, — мы бы очень подружились; меж нашими суждениями просто нельзя бы было провести границу.
Он давно усвоил себе шутливый этот тон; во взгляде его мелькали ласковые и озорные искорки. Ах, Грэм! Сколько раз гадала я в тишине, как вы относитесь к Люси Сноу — всегда ли снисходительно и справедливо? Будь Люси такой, какая она есть, но вдобавок обладай она преимуществами, которые придают богатство и положение, разве так обходились бы вы с нею, разве не изменили бы вы своего суждения? И все же я не очень его винила. Да, не раз он огорчал меня, но ведь я сама легко предаюсь унынию — мне мало надобно, чтобы огорчиться. Быть может, перед лицом строгого справедливого судьи моя вина окажется даже больше, чем его.
И вот, унимая неразумную боль, пронзившую мне сердце, когда я сравнила серьезность, искренность и пыл мужской души, какие Грэм дарит другим, с тем легким тоном, какого удостаивается у него Люси, товарищ юных дней, я спокойно спросила:
— В чем же, по-вашему, мы сходны?
— Мы оба наблюдательны. Вы, может быть, отказываете мне в этом даре, но напрасно.
— Но вы говорили о вкусах: можно замечать одно и то же, но различно оценивать, не так ли?
— Сейчас мы это проверим. Вы, без сомнения, не можете не воздать должного достоинствам мисс Фэншо; но что думаете вы об остальных присутствующих? Например, о моей матери, или вон о тех львах, господах N и NN, или, скажем, о бледной маленькой леди, мисс де Бассомпьер?
— Что думаю я о вашей матушке, вам известно. О господах же N и NN я вовсе ничего не думаю.
— Ну, а о ней?
— По-моему, она, и точно, бледная маленькая леди — бледна она, правда, только теперь, от усталости