живописала проявленные им чудеса сообразительности и осыпала меня пылкими укоризнами, когда я в ответ отваживалась выражать робкие сомненья. Я-де не понимаю, «что такое любовь к ребенку», я, мол, «бесчувственное существо», и радости материнства для меня — «китайская грамота», и прочее. Сей юный господин подвергался, разумеется, всем испытаниям, положенным ребенку природой, — у него резались зубки, он болел корью и коклюшем, но чего только в ту пору не претерпела я, бедная! Письма любящей маменьки стали просто сигналами бедствия; ни на одну женщину не сыпались такие невзгоды; никто никогда так не нуждался в сочувствии; скоро я, однако же, поняла, что не так страшен черт, как его малюют, и снова замкнулась в своей обычной сухой бесчувственности. А юный страдалец каждую бурю сносил, как герой. Пять раз был этот несчастный «in articulo mortis»[338] и каждый раз чудом выживал.
Через несколько лет началось недовольство Альфредом Первым; мосье де Бассомпьеру приходилось вмешиваться, платить долги, из которых часть принадлежала к числу так называемых «долгов чести»; сетованья и затрудненья все учащались. И каковы бы ни были ее неприятности, Джиневра, как и встарь, истово взывала о помощи и поддержке. Ей и в голову не приходило самой бороться с волнами житейского моря. Она знала, что так или иначе своего добьется, загребала жар чужими руками и продолжала жить припеваючи, как никто.
Глава XLI
Предместье Клотильда

Не пора ли, однако, вернуться к Духам Свободы и Обновленья, обретенным мной в ту праздничную ночь? Не пора ли рассказать о том, как сложились дальнейшие мои отношения с двумя этими дюжими приятелями, которых я привела с собой из парка?
На другой день я стала испытывать их верность. Они громко хвастались своей силой, когда спасали меня от любви и ее уз, но стоило мне потребовать с них дел, а не слов, свидетельств облегчения и удобства новой вольной жизни, как Дух Свободы извинился и объяснил, что несколько поиздержался, иссяк и помочь мне не в состоянии; Дух же Обновленья вообще молчал, а ночью он скоропостижно скончался.
Мне ничего не оставалось, как втайне предполагать, что выводы мои, быть может, чересчур поспешны, и вновь перебирать доводы иссушающей ревности. После недолгой и тщетной борьбы я снова оказалась на дыбе, где меня терзали смутные надежды и вопросы.
Увижу ли я его перед разлукой? Вспомнит ли он обо мне? Намеревается ли прийти? А вдруг он явится нынче, тотчас? Или опять меня ждет пытка долгого ожидания, щемящая тоска разлада и нестерпимая боль оттого, что сомнение и надежду вырывают из сердца одновременно? И руку, учиняющую эту жестокость, не смягчить и не разжалобить, ибо она недоступна!
Было Успенье; классов, разумеется, не было. Учителя и пансионерки, отстояв долгую службу, отправились на загородную прогулку, с тем чтобы позавтракать или пообедать где-нибудь на лоне природы. Я с ними не пошла, потому что оставалось всего двое суток до отплытия «Поля и Виргинии» и я хваталась за последнюю надежду, как утопающий за соломинку.
В старшем классе вели плотницкие работы — чинили то ли столы, то ли скамьи; выходные дни часто использовали для подобных предприятий, чтобы не мешать занятиям учениц. Я одиноко сидела у стола и собиралась выйти в сад, но уныло это откладывала, когда услыхала шаги.
Здешние мастеровые и слуги все делают сообща; наверное, чтобы забить гвоздь, и то понадобились бы двое лабаскурских плотников. Надевая капор, до тех пор праздно свисавший на лентах с моего локтя, я невольно подивилась тому, что слышу шаги всего одного «ouvrier».[339] Я заметила еще (так узник в темнице замечает всякие мелочи), что на пришедшем не сабо, а туфли; я заключила, что, верно, это подрядчик хочет поглядеть, какую работу задать поденщикам. Я закуталась в шаль. Шаги приближались, и вот отворилась дверь. Я сидела к ней спиной, и вдруг я вздрогнула, меня охватило странное, безотчетное волнение. Я встала и обернулась к «подрядчику»; взглянув на дверь, я увидела в ее проеме мужскую фигуру, и глаза мои тотчас запечатлели в моем мозгу изображенье мосье Поля. Сотни молитв возносим мы к небесам, и они не сбываются.
И вдруг золотой дар негаданно падает к нам с высоты — полное, яркое и безупречное благо.
Мосье Эмануэль приоделся, верно, уже для путешествия — на нем был сюртук с бархатными отворотами. Мне казалось, что он уже готов к отплытию, однако же я помнила, что до отхода «Поля и Виргинии» осталось целых два дня. Он выглядел свежим и довольным, приветливый взгляд светился добротой. Порывисто переступил он порог и чуть не бегом подбежал ко мне; он был само дружелюбие. Верно, мысль о невесте так его ободряла. Чему бы он ни радовался, я не хотела смущать его веселость. Я не хотела портить последнюю нашу встречу нарочитым принужденьем. Я любила его, я очень его любила и не могла позволить даже самой Ревности испортить доброе прощанье. Одного сердечного слова, одного ласкового взгляда его мне достало бы на всю мою дальнейшую жизнь; ими утешалась бы я в теснинах моей покинутости; я готовилась испить блаженную чашу до дна и не дать гордости расплескать драгоценную влагу.
Конечно, свидание наше будет коротким, он скажет мне в точности то же, что говорил каждой из провожавших его учениц; он пожмет мне руку, коснется губами моей щеки в первый и последний, единственный раз — и ничего больше. А дальше — последнее прощай, дальше разлука, пропасть между нами, которую мне уж не перейти и через которую он на меня не оглянется.
Одной рукой он взял меня за руку, а другою сдвинул мне на затылок капор; он смотрел мне в лицо, улыбка сошла с его губ, они сложились в жалостную гримасу, почти как у матери, видящей, что ребенок ее внезапно исхудал, занемог или ему грозит беда. Но тут нам помешали.
— Поль, Поль! — раздался откуда-то сзади задыхающийся женский голос. — Поль, пойдемте-ка в гостиную; мне столько всего нужно вам сказать — на целый день разговору хватит. Виктор тоже хочет вас видеть, и Жозеф. Идемте же, Поль, вас ждут друзья.
Мадам Бек, руководимая чутьем или бдительностью, уже была рядом, она едва не бросилась между мосье Эмануэлем и мной.
— Идемте, Поль! — повторила она, и глаза ее так и вонзились в меня.
Она метнулась к своему родственнику. Он даже отступил на шаг; я решила, что он сейчас уйдет. Осмелев от нестерпимой муки, я перестала сдерживаться и крикнула:
— У меня сердце разорвется!
Мне казалось, что у меня в буквальном смысле слова сейчас случится разрыв сердца, но тут я услышала шепот мосье Поля: «Положитесь на меня», и рухнули плотины, разверзлись хляби, я не могла унять слез, я всхлипывала, меня бил озноб — но я почувствовала облегченье.
— Оставьте ее, это кризис; я дам ей сердечные капли, и все пройдет, — спокойно произнесла мадам Бек.
Остаться с ней и с ее сердечными каплями было для меня все равно что остаться наедине с отравителем и склянкой с отравой. Когда мосье Поль бросил глухо, хрипло и коротко: «Laissez moi!»[340] — его слова прозвучали для меня как странная, напряженная, но жизнетворная музыка.
— Laissez moi! — повторил он, ноздри у него раздулись, и на лице задрожала каждая жилка.
— Нет, это не дело, — строго сказала мадам.
Но родственник ее возразил еще строже:
— Sortez d’ici![341]
— Я пошлю за отцом Силасом, я сейчас же за ним пошлю, — упрямо грозилась она.
— Femme! — закричал профессор голосом уже не глухим, но срывающимся и пронзительным. — Femme! Sortez a l’instant![342]
Он был сам не свой от гнева, и в эту минуту я любила его как никогда.
— Вы поступаете неправильно, — продолжала мадам, — так всегда поступают мужчины вашего