Обе женщины присели у костра со всеми остальными, и нежный запах жареного мяса напомнил им, что они не ели с утра. Бланка со многими была знакома, ведь она учила этих крестьян читать в маленькой школе в Лас Трес Мариас. Они пустились в воспоминания о старых временах, когда братья Санчес вершили свой закон в районе, когда старый Педро Гарсиа покончил с нашествием термитов и когда нынешний Президент был вечным Кандидатом, выступавшим на станции с зажигательными речами.
— Кто бы мог думать, что когда-нибудь он станет президентом! — сказал один из арендаторов.
— И что однажды хозяину некем будет повелевать в Лас Трес Мариас! — засмеялись другие.
Педро Терсеро Гарсиа провели в дом, прямо на кухню. Там находились самые старые и почтенные крестьяне; они сторожили дверь в столовую, где находился их плененный хозяин. Много лет они не видели Педро Терсеро, но тоже узнали его. Сели за стол выпить вина и вспомнить далекое прошлое, времена, когда Педро Терсеро был не легендарным народным любимцем, а просто мятежным юношей, влюбленным в дочку хозяина. Потом Педро взял гитару, положил ее на колено, закрыл глаза и запел своим бархатным голосом песню о курах и лисах, а старики стали ему подпевать.
— Я увезу с собой хозяина, товарищи, — мягко сказал Педро Терсеро в одну из пауз.
— Даже не мечтай об этом, сынок, — возразили ему.
— Завтра карабинеры придут с судебным постановлением и увезут его как героя. Лучше я уведу его с опущенным хвостом, — ответил Педро Терсеро.
Какое-то время все спорили, а потом наконец проводили его в столовую и оставили наедине с заложником. Они стояли лицом к лицу впервые с того зловещего дня, когда Труэба ударом топора взял с Педро плату за утраченную невинность своей дочери. Педро Терсеро вспомнил разъяренного великана, вооруженного хлыстом из змеиной кожи и серебряной тростью, при появлении которого дрожали крестьяне, а от его громового голоса и хозяйского самодурства ухудшалась погода. Он удивился, что его злость, копившаяся так долго, выдохлась в присутствии этого сгорбленного, невысокого старика, испуганно смотревшего на него. Гнев у сенатора Труэбы прошел, а ночью, которую он провел сидя на стуле со связанными руками, у него разболелись все кости, и он испытывал тысячелетнюю усталость. Сначала он не узнавал Педро Терсеро, потому что не видел его четверть века, но заметив, что у того не хватает трех пальцев на правой руке, понял, что кошмар, в котором он пребывал, достиг своей кульминации. Долгие секунды они наблюдали друг за другом, думая, что для каждого из них другой воплощал самое ненавистное в этом мире, но не находили в своих сердцах огня прежней ненависти.
— Я пришел увести вас отсюда, — сказал Педро Терсеро.
— Почему? — удивился старик.
— Потому что Бланка попросила меня об этом, — ответил Педро Терсеро.
— Идите к черту! — неуверенно пробормотал Труэба.
— Хорошо, туда и пойдем. Вы пойдете со мной. Педро Терсеро распутал веревку, которой были связаны руки сенатора на запястьях, чтобы тот не стучал кулаками в дверь. Труэба отвел глаза от искалеченной кисти Педро Терсеро.
— Уведите меня отсюда так, чтобы меня не видели. Я не хочу встретиться с журналистами, — попросил сенатор Труэба.
— Я уведу вас отсюда тем же путем, что вы вошли, через главный вход! — ответил Педро Терсеро и открыл дверь.
Труэба пошел за ним, опустив голову, с покрасневшими глазами, впервые в жизни чувствуя себя побежденным. Они прошли через кухню, где старик ни на кого не поднял глаз, пересекли весь дом и зашагали по дороге от хозяйского дома до входных ворот в сопровождении детей, которые прыгали вокруг, и свиты молчаливых крестьян, шедших сзади. Бланка и Альба сидели среди журналистов и карабинеров, держа в руках куски жареного мяса, и большими глотками пили красное вино из горлышка бутылки, которая переходила из рук в руки. Увидев дедушку, Альба заволновалась, потому что она не помнила его таким подавленным со дня смерти Клары. Она торопливо проглотила свой кусок и побежала навстречу дедушке. Они крепко обнялись, и Альба что-то прошептала ему на ухо. Тогда сенатор Труэба гордо выпрямился, поднял голову и улыбнулся. Журналисты сфотографировали его, когда сенатор садился в черный автомобиль с официальным номером, и общественное мнение в течение нескольких недель недоумевало, что означала эта буффонада, пока другие, более серьезные события не заслонили внимание граждан.
Ночью Президент, у которого вошло в привычку обманывать бессонницу за шахматами с Хайме, прокомментировал этот инцидент между двумя партиями, одновременно поглядывая хитрыми глазами, скрытыми за толстыми стеклами в темной оправе, на партнера и пытаясь обнаружить хоть какую-то неловкость в своем друге, но Хайме продолжал передвигать фигуры на доске, не говоря ни слова.
— У старого Труэбы голова работает отлично, — сказал Президент. — Он был бы достоин находиться в наших рядах.
— Ваш ход, Президент, — ответил Хайме, указывая на доску.
В последующие месяцы ситуация ухудшилась настолько, словно страна находилась в состоянии войны. Все были взбудоражены, особенно женщины от оппозиции, которые шли по улицам, гремя кастрюлями, протестуя против нехватки продовольствия. Одна половина населения стремилась свергнуть правительство, а другая защищала его, и ни у кого не оставалось времени, чтобы заниматься работой. Как-то ночью Альба удивилась, заметив, что центральные улицы погружены во мрак и пусты. Мусор не убирали уже целую неделю, и бродячие собаки рылись в грудах очисток. Столбы были покрыты печатными пропагандистскими листовками, которые поливал зимний дождь, а на всех свободных местах красовались лозунги обеих сторон. Половину фонарей разбили камнями, в зданиях не горели окна, и свет исходил от печальных костров, поддерживаемых газетами и досками, у которых грелись небольшие группы, по очереди несшие караул у министерств, банков и учреждений, чтобы помешать экстремистам захватить их штурмом в ночное время. Альба видела, как некий грузовичок остановился у общественного здания. Из машины вышли несколько молодых людей в белых касках, с банками краски и кистями. Они покрыли стены светлой краской, нарисовали больших разноцветных голубей, бабочек и кроваво-красные цветы, а потом написали стихи Поэта и воззвания к объединению народа. Это были молодежные бригады, которые верили, что могут спасти революцию с помощью патриотических рисунков и плакатных голубей. Альба подошла к ним и показала на стену на противоположной стороне улицы. Она была выкрашена в красный цвет, и на этом фоне виднелось только одно слово огромными буквами: «Джакарта».[56]
— Что означает это слово, товарищи? — спросила девушка.
— Не знаем, — ответили ей.
Никто не знал, почему оппозиция писала на стенах это азиатское слово, никто не слышал рассказов о грудах мертвых тел на улицах этого города. Альба села на велосипед и поехала к дому. С тех пор как стали ограничивать продажу бензина и началась забастовка городского транспорта, она извлекла из подвала старую игрушку своего детства. Альба непрерывно думала о Мигеле, и мрачное предчувствие комом подступало к горлу.
Последнее время она не ходила в университет, и свободного времени было теперь достаточно. Преподаватели объявили о прекращении занятий на неопределенный срок, и студенты заняли здания факультетов. Альбе наскучило играть дома на виолончели, и то время, когда она не встречалась с Мигелем, она использовала для посещения больницы в Квартале Милосердия, где помогала дяде Хайме и тем немногим врачам, которые продолжали практиковать, несмотря на приказ Медицинской Коллегии отменить приемы пациентов, чтобы саботировать правительство.
Это была тяжелая работа. Коридоры были переполнены больными, которые целыми днями ждали своей очереди, точно стонущее стадо. Медицинские сестры не справлялись с работой. Хайме засыпал с ланцетом в руке и был так занят, что часто забывал о еде. Он сильно похудел и осунулся, работал по восемнадцать часов в день и, когда наконец валился на свою убогую кровать, не мог уснуть, думая о больных, ожидавших очереди, и о том, что нет ни анестезирующих средств, ни шприцов, ни ваты, и если бы медикаментов стало больше в тысячу раз, их все-таки было бы недостаточно, потому что это все равно что попытаться остановить поезд рукой. Аманда тоже добровольно работала в госпитале, чтобы быть рядом с Хайме и чувствовать себя занятой. В эти тяжелые дни, заботясь о незнакомых людях, она вернула себе свет, который озарял ее душу в дни юности, и на какое-то время вообразила, что счастлива. На ней был синий передник и простые резиновые туфельки, но Хайме казалось, когда Аманда проходила мимо, что, как в прошлые времена, звенят ее бусы и браслеты. Он чувствовал ее рядом и готов был любить.