сооружали. Ухали на землю бревна, трещали жерди стропил, сыпался песок, которым успели засыпать потолок. Через час сруб выглядел таким, какой был до «побега» Худякова. Я пытался помочь, но чувствовал себя лишним. Однако не ушел, пока не кончился разгром. Чувствовал, Худякову в этот момент очень нужна поддержка. Какая угодно, только бы хоть один человек в партии был неравнодушен к нему, поддакнул, согласно кивнул головой. Отчасти я лицемерил, но то было благородное лицемерие.
Пухов, увидев разрушенный дом, за голову взялся.
– Ты что? – ошалело тянул он. – Соображаешь? Через неделю зима ляжет!
Ровно через неделю зима не пришла, но дом был готов. Вместо недостающих шести венцов положили восемь. Покрыли рубероидом двускатную, высокую крышу, окосячили окна и двери, вставили рамы, которые Худяков откуда-то приволок ночью. Он работал от темна до темна без перекуров. Убегал на несколько минут к собакам, кормил их, поил и снова хлопотал около избы. Зимовщики, вначале скрипевшие зубами при виде сумасбродства Худякова, под конец начали бросать:
– Покури, прораб, чего жилы рвешь…
Гриша, забывший о своих подозрениях, вечером сидел за моей спиной, топил железную печку и недовольно бурчал:
– Ведь и не жрет почти ничего. Жижку выпьет через край и побежал. Загнется еще чего доброго, отвечай за него…
Собаки поправлялись быстро. Пока Худяков ложил печь, выводил трубу, они уже носились по лагерю, выпрашивали объедки на кухне и несколько раз убегали в тайгу за поселок, где облаивали кого-то с радостным подвывом. Не зря говорят: зарастет как на собаке.
Я уже стал ловить себя на мысли, что изо дня в день наблюдаю за Худяковым, за собаками, за отношением их к нам и нашим – к ним. Он, конечно, здорово изменился с момента нашего приезда в Плахино, однако все еще был каким-то чужим. О» совершенно ничего не рассказывал о себе, мы же знали друг про друга почти все. Мне казалось, что он подобрел к нам, хотя многие из партии, а особенно зимовщики, имели на него зуб. Так и считали: своих собак спас – чужих погубил. Однажды он пришел к Пухову и сказал, что скоро будет увольняться, потому что надо ремонтировать и готовить к сезону ловушки, запасать приваду и собачий корм. Дескать, добуду вам мяса, когда подморозит хорошенько, и уйду.
Этим же вечером мы сидели с Гришей в палатке я разговаривали по-английски. У него был богатый словарный запас и хорошее произношение, но он мог вести диалоги только на бытовые и светские темы, рассуждать о преимуществах той или иной кухни; когда же я затрагивал политику и международные отношения, Гриша начинал сбиваться, путать значения слов и терял к беседе интерес. Я чувствовал себя победителем, но повар не был побежденным. Он знал больше меня, и язык для него был привычным, обкатанным, словно он только вчера вернулся из Британии.
– Ну тебя, Мельников, – сказал он наконец и, спрятав ящик под кровать, забрался в спальник. – Я уже пять лет живого англичанина не видел, не то что разговаривать…
– Признайся, что слабак, – небрежно сказал я. Мне хотелось пойти и всем рассказать, что я умею вести беглый разговор с англичанином, что могу спокойно слушать передачи по радио и тут же переводить на русский, читать английский текст с прямым переводом. Мне хотелось, чтобы знали все: я не просто взрывник из сейсмопартии, а будущий журналист-международник. Открытие чужого языка было для меня достижением. Когда я поступал в университет, на слух не мог отделить одно слово от другого. Мне казалось, что это набор бессвязных звуков, как песни пастуха Кеши. Гриша наоборот по каким-то причинам не то что скрывал, а не хотел распространяться о знании английского. Может, оттого, что повару знать его не обязательно…
– Ну, слабак, – согласился Гриша, – ну и что?.. Молодым у нас везде дорога… Дерзай. Если будешь пахать рогом, как Худяков, может, что и выйдет… Только не забывай потом про Гришку-повара, не забывай, как мы с тобой в одной палатке жили и я с тобой по-английски болтал.
– Откуда ты взялся, Гриша? – тихо спросил я. – Что ты здесь делаешь?
– А ты – что? – вопросом ответил Гриша и добавил: – Кашу варю и деток кормлю. Вы же привыкли на готовенькое и без меня с голоду подохнете…
Я вспомнил, что уже когда-то задавал такой вопрос, только не Грише, а деревенскому пастуху Кеше. Он лепил своих человечков, а я спросил: «Откуда ты берешься каждую весну. Почему ты приходишь в нашу деревню?..» – «Оттуда! – пояснил Кеша и ткнул грязным пальцем в небо. – С луны прилетаю ваших коровок пасти». Я, двенадцатилетний, его подпасок, готов был поверить тогда, что Кеша действительно прилетает с луны, потому что не мог иначе объяснить – откуда берутся такие непонятные люди. Зачем он лепил этих глиняных мужичков, баб, детишек? Никто же в деревне больше не лепил, наоборот, смеялись все, не в лицо, так за спиной, и мы, пацанва голопузая, тоже смеялись… Теперь вот Гриша. Чем больше я его узнавал, тем непонятнее он становился. За обыкновенным трепачом-балагуром, за поваром, знающим тонкости знаменитых кухонь, но варящим борщи из консервированных продуктов, стоял еще один Григорий, размытый, едва проступающий бледным пятнам сквозь Гришу Зайцева.
Я долго не мог уснуть. На улице моросил дождь, шуршала намокшая палатка, изредка всхлопывая крышей 'от ветра, тоненько посвистывала радиоантенна, мерно щелкала остывающая чугунная печурка. Мне начинало казаться, что я растворяюсь в этих звуках и собственных мыслях и так же, как Гришу, теряю очертания. И кто-то думает, что я тоже состою из двух частей, внешне несообразных, что я как монета: есть орел и решка… Потом мне приснилось то самое болото в пригороде Львова. Я снова лежу в грязи перед миной и ищу взведенный боек под крышкой. И во сне помню, что надо отыскать отверстие, куда потом вставить чеку. Мина бы сразу стала безопасней стаканчика от мороженого… Но какое к черту отверстие, если под крышкой все спрессовано в один ком! Лейтенант что-то шепчет, советует и толкает под руку, в бок – встань! встань! Затем пинком сшибает мину и орет командирским голосом – в ружье!
Я очнулся. Гриша дергал меня за грудки, кричал и заколачивал ногу в сапог.
– Подъем! Медведь в поселок пришел!
Где-то за палаткой остервенело лаяли собаки.
Я выскочил из палатки. На улице светало, дождь кончился, но из-за реки несло хмарь. Собаки рвали зверя где-то на окраине Плахино. От шалаша торопливой походкой шагал Худяков с одностволкой в руках. Гриша устремился на собачий лай, но Худяков резко крикнул:
– Назад!
И прибавил шагу. Густая высокая трава мешала разглядеть, что происходит там, откуда доносился яростный лай и глухой рык медведя. Мы подходили тесной цепочкой, причем я оказался в середине. Смотреть под ноги было некогда, и я ухнул в какой-то подпол, вскочил, догнал Худякова с Гришей, и в этот момент мы увидела горбатую звериную спину, мельтешащую среди мелкого осинника, и Шайтана, который стремился осадить медведя и уже не лаял, а хрипел. Гриша вскинул ружье.
– Не стреляй! – заорал Худяков и вырвался вперед. – Я те стрелю, в душу мать!
Медведь ломанулся вперед, взвизгнула Муха, отскакивая в сторону, все пропало в густых зарослях, только гудел и трещал колодник.
– Уходит! – завопил Гриша. – А ты – не стреляй!
Худяков взял ружье под мышку и как-то неловко затрусил, хлопая голенищами сапог. Его спина в армейской зеленой телогрейке мелькала у меня перед глазами, заслоняя опушку тайги. Мы выбежали на место схватки, когда позади послышался крик Ладецкого:
– Сто-ой!
Я оглянулся. Ладецкий с пуховским карабином наперевес догонял нас широкими скачками.
– Вы куда без меня? – спросил он так, словно догонял поезд. – Это мой зверюга! Слышь, Худяков? У меня карабин, дайте мне первому…
– Погоди… – неожиданно рассмеялся Худяков. – Ишо рано… Кого стрелять-то?
Он прибавил шагу. В лесу мы как-то сами по себе перестроились и побежали колонной по одному. Легкий водяной смог висел в воздухе, холодил дыхание, взбодряя, разгоняя остатки сна. Я уже был мокрый до пояса, однако беспокоило не это. Впопыхах обулся на босую ногу – ни носков, ни портянок, и уже чувствовал, что на левой ноге выше пятки вовсю трет. Худяков двигался впереди, не позволяя себя обгонять. Ладецкий, забываясь, начинал вырываться из колонны, забегать вперед, но получал крепкий мат и вновь пристраивался за мной. Гриша, словно потеряв интерес к охоте, тянулся в самом хвосте.