некоторое время работал конюхом. Но потом вдруг собрался в одночасье и переехал в Мохово, даже не заколотив свою избу. Дело было зимой, а поэтому пустая изба и месяца не простояла: сначала кто-то обколол углы, затем выворотил косяки и простенки – все крадучись, ночью. А скоро в открытую, средь бела дня, христолюбовскую избу стали раскатывать по бревнышку и пилить на дрова. Тяжко было вдовам готовить долготье в лесу за семь верст, потом вывозить его чуть ли не на себе (обычно на корове), да и зима была суровая, снегу по пояс…

Говорят, избой и постройками Степана Петровича великановские вдовы топились до самой весны. Выстоявшийся сосновый лес горел жарко и долго, согревая сиротские дома без хозяина и вконец закоченевших от холода баб и ребятишек.

Я замечал, что Степан Петрович тоскует по родной деревне. Скорее всего и меня к себе взял, чтобы по-землячески жить и расспрашивать, как да что в Великанах, когда я возвращался от матери. Сам он ездил туда редко, на день-другой, останавливаясь у брата. Однако приходил к нему только ночевать, а днем шел от двора к двору, разговаривал со старухами, с женщинами и ребятишками, реже – с инвалидами; в иной избе и пяти минут не пробудет, а в иной – дотемна засидится. Дядя Федор, завидев его, обычно ворчал:

– Пошел по дворам, колобкова корова…

Заглядывал Степан Петрович и к нам, но всякий раз дядя демонстративно не обращал на него внимания либо вообще уходил за баню.

За день до выписки жены Степан Петрович собрался и поехал в город. Не было его с неделю, и за это время у меня погостил Володя. Бывший мичман показался мне печальным, но при этом какая-то взрывоопасная сила таилась в нем. То он сидел, прижав ладонь к своему незащищенному сердцу, то вдруг ни с того ни с сего начинал спорить со мной, хотя я ему и слова против не говорил.

– Нет, все! Вы не удерживайте меня! Не удерживайте! – размахивая руками, говорил он. – С меня хватит. Конечно, меня можно уговорить, разжалобить. И я останусь в Великанах. Но прошу, лучше не удерживайте!

Степан Петрович приехал, как всегда в последнее время, хмурый и, не сказав ничего, стал собираться. Я пришел с работы и застал его уже на узлах. Мы напились чаю, после чего он вылил остатки кипятка, вытряс угли и обмотал самовар дерюжкой.

– Значит, слушай меня, Степан, – наконец заговорил он, глядя в огонь печи. – Катерину Савельевну я к Ивану отвез. Там и жить будем. Завтра утром и я тронусь.

Старший сын Иван жил в небольшом городке, где были узловая станция и вагоноремонтное депо. Городок этот существовал за счет железной дороги, был неуютным, шумным и грязным, чем-то напоминал большой вокзал. Моховская жизнь ему в подметки не годилась, а тем более – великановская. И выходило, что Степан Петрович все дальше и дальше отъезжает от родной деревни и от жизни, по которой тосковал. Заныло сердце; я впервые ощутил какую-то щемящую жалость к этому большому и сильному старику. Хотелось остановить его, разубедить и все-все перерешить. И пусть он вместо городка возвращается в Великаны, пусть живет там, пусть умирает и ложится в родную землю. Но я одновременно чувствовал, что не остановить его, не вернуть, как я не смог вернуть Володю на Божьем озере. За решением и упорством этих людей стояло что-то большее, чем просто случай и обстоятельства. Может быть, судьба…

– А ты оставайся и живи здесь, – помолчав, распорядился Степан Петрович. – Хватит болтаться… Избу я тебе отписал. Вот и бумага. Только чтоб женился, паразит. Если бабы да ребятишек в доме нет, то и дома нет.

Я долго и тупо смотрел на дарственную бумагу и ничего не мог сообразить. Протест созревал медленно, я раскрыл было рот, но он упредил:

– Бери, пока дают. Тебе сейчас нужней дом. А то есть кому отдать, и искать не надо… Мать на пенсию выйдет – к себе заберешь. И Федора.

– Но у тебя же сыновья есть. А я…

– А ты мне кто?! – снова упредил он. Упредил всего лишь на мгновение, потому что еще до его вопроса я понял, кто я ему…

Мы проговорили всю ночь, сидя у зева горящей печи. Вернее, говорил он, я только слушал.

А наутро я помог ему донести узлы до остановки, посадил в первый автобус и потом долго стоял один посередине белого зимнего тракта. Стоял и вспоминал, прокручивал в уме весь отрезок жизни, прожитый под его крышей. Теперь становилось понятным, почему он позвал к себе, почему присматривался ко мне, прислушивался, а иногда вдруг ласкал – по-своему: старался накормить посытней, уложить потеплей. Когда я задерживался, он ждал, по нескольку раз разогревал ужин и не спал. Бывало, ворчал, иногда и поругивался, покрикивал – я все принимал как постоялец…

Автобус давно скрылся за перелесками, умолк его дребезжащий гул, и зябнущие вороны вновь расселись на дороге склевывать оброненное зерно; лишь взвихренный колесами снег все еще кружился над трактом, словно не решаясь осесть на землю и запорошить следы.

Знать бы тогда, что вижу Степана Петровича в последний раз, – наверное, поехал бы вдогонку, чтобы расспросить его, хотя не знал о чем, или просто побыть рядом и привыкнуть к мысли, что этот старик – мой отец. А может, наоборот, единожды и навсегда отвергнуть такую мысль и еще больше утвердиться в другой: отец мой умер от ран и давно схоронен на великановском кладбище. Но в тот момент мне казалось, что у него-то я еще успею спросить и обязательно спрошу. Не терпелось узнать и услышать, что скажет мать по этому поводу.

Эх, знать бы…

Однако я не поехал ни за Степаном Петровичем, ни к матери. Что-то удерживало, срабатывал какой-то предохранитель. Вопросов было много, но ни одного такого, чтобы задать его вслух и сразу получить ответ. Все они завязывались в единую суть, которая и так была понятна: иначе-то меня и на свете бы не было…

Вечером я сел писать письмо Степану Петровичу, однако в пустой избе стало так тоскливо, что вместо мужского разговора получались какие-то печальные раздумья. Вспоминался мой отец, причем так явственно, что казалось, вот он, сидит на мятой, продавленной постели и не мигая смотрит сквозь морозные стекла. Только за окном не хлебозоры, а синеватый лунный свет и мерцающий снег. Захотелось написать матери, но слова приходили такие, что обязательно бы напугали ее.

Потом я еще несколько раз садился за письма, хотя проще было съездить; сочинял, даже заклеивал в конверт, однако ни одного не отправил. И лишь в апреле я все-таки собрался и поехал в Великаны. Добрался к вечеру и в сизых сумерках, смешанных с сизым дымком горящей на огородах ботвы, на краю деревни вдруг увидел свою мать. Она шла с фермы, но почему-то не к дому, а в обратную сторону, задами огибая Великаны. Я окликнул ее, замахал рукой, а она не услышала, только на мгновение вскинула опущенную голову и поправила сползающий на плечи полушалок. Ступала неторопливо, выбирая дорогу посуше, но уходила быстро, так что фигура ее в распахнутой телогрейке на глазах растворялась в весенних сумерках. Я пошел за мамой, и только когда она свернула за старую поскотину, понял, куда мы идем.

Голая кладбищенская роща на фоне оттаявшей черной земли и сизого неба напоминала трепещущий на ветру белый саван. Прямые, как свечи, высокие березы с малой кроной росли густо, и лишь с малого расстояния можно было рассмотреть, вернее, отделить дерево от дерева. Некоторые из них гнулись вершинами до самой земли, образуя торжественно белые арки ворот. Мама вошла под одну такую арку и остановилась у могилы отца. Она по-прежнему не замечала меня, может, потому, что шла сюда без оглядки и всю дорогу о чем-то думала. Она поправила полотенце на кресте и, согнувшись, стала сгребать с могилы прошлогодние листья. Холмик давным-давно зарос густой и жесткой травой, задерновался ее корневищами, и теперь эта сухая, но крепкая трава шелестела под материными руками. Она как-то бережно прочесывала ее пальцами, выбирая палую листву, приглаживала, прихорашивала, словно волосы. И в ту минуту, глядя на ее руки, запущенные в могильную траву, я понял, что никогда и ни о чем ее не спрошу. Ни из простого любопытства, ни из жгучего желания узнать истину. И ничего не скажу ей сам, не дозволю сказать другим, ибо даже трижды виноватая, она была не подсудна.

Не скрываясь больше, я зашел с другой стороны и тоже начал расчесывать сухую траву.

– Господи, – тихо ойкнула мама. – Степушка… А я иду – чудится, кличет кто-то. Думала, блазнится…

Вы читаете Хлебозоры
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату