приходилось с полугода сажать на цепь, поскольку в них рано, не по-щенячьи, пробуждалась злоба. А наш хоть и вырастал в теленка, однако характером, видно, удавался в своего неведомого отца. Был он каким-то бесшабашным, дурашливым и задумчивым. Чаще всего играл с котом, с курами, которые игры не принимали и с криком разлетались со двора, или начинал приставать к корове, дергал ее за хвост, за уши, когда она склонялась к яслям. Корова отмахивалась рогом и однажды чуть не зашибла. И видом своим он ничуть не походил на овчарку; мой отец как в воду смотрел. К лету Басмач оброс длинной, мягкой шерстью, так что маялся от жары и больше ходил по теневым сторонам улиц. Жалея, мать остригла его овечьими ножницами и додумалась не выбрасывать шерсть, а спрясть и связать отцу носки. У отца года за два перед смертью всегда мерзли ноги. Наверное, не хватало крови в организме или сердце работало так, что не додавливало кровь в конечности.
Посередине нашего двора стоял когда-то мощный сосновый пень, с которого тесали смолевую щепу на растопку. За долгие годы его стесали на нет, но из земли еще торчали толстые корни. Мать иногда срубала эти корни, чтобы не запинаться, но они, мертвые, снова вырастали из земли. Почему-то Басмач выбрал себе это место во дворе и всегда лежал среди корней, даже зимой, в морозы или буран. Иногда он лаял на корни, принюхивался к ним и наполовину поднимал вечно болтающиеся уши. Но бывало, стоя на этом месте, он задумчиво смотрел в одну точку и цепенел. На него можно было садиться верхом, трепать за уши и даже стричь без хлопот, что мать и делала, однако вывести из оцепенения было невозможно. О чем он думал? Что происходило в его кудлатой голове?
Не помню, чтобы он когда-нибудь участвовал в собачьих драках, хотя как только начинался гон, Басмач днями не приходил домой. Его видели в Полонянке, в других ближних деревнях, но возвращался он без единой царапины. При виде собачьей стаи и тем более драки иной пес немедленно кидался в гущу боя, Басмач же только останавливался, равнодушно взирал, будто повидавший все на свете старик, и бежал себе дальше.
Однажды летом он запропал на несколько дней. И не пришел потом, а приполз среди ночи, лег на свое излюбленное место и тихо завыл. Было это уже после смерти отца.
Мать растолкала меня и послала глянуть. Я глянул и испугался. Похоже, стреляли в упор, так что шерсть на голове выгорела. Пулей повредило левый глаз, размозжило висок и порвало ухо. Я просидел рядом с Басмачом до утра, а утром дядя Федор сказал, что надо пристрелить его, чтобы пес не мучился. И мать согласилась, не в силах больше слушать его вой. Ночью я залил ему голову йодом и обвязал тряпкой, но дядя осмотрел рану и определил, что Басмач – не жилец. Я спрятался в стайке, а дядя Федор взял малопульку и подошел к собаке. Басмач потянулся к нему, радостно заскулил, словно просил скорее пристрелить. Я заткнул уши, но глаз закрыть не смог. Дядя выстрелил ему в лоб. Однако в этот миг произошло невероятное. Басмач подпрыгнул, зарычал и со всех ног помчался в огород. Он продрался сквозь ботву, перепрыгнул прясло и скрылся в лесу.
– Смазал! – удивился дядя Федор. – С такого расстояния и смазал! Не может быть!
– Где-нибудь пропадет, – горестно сказала мать. – Тоже мне стрелок. Не мог скотину от муки избавить.
Я побежал через огород за Басмачом, долго ходил по лесу, звал, искал кровавые следы на траве и чуть не заблудился. Вдруг хватился, что не знаю, куда идти, а солнце между тем скатывалось к горизонту. Кричать было стыдно, тем более я знал все окрестные леса на несколько километров от Великан. И многие деревья знал в «лицо», но тут словно разум затмило – глядел на старые сосны, на согнутые арками березы и не узнавал их. А точнее, ходил в каком-то оцепенении. В лесу была та самая предвечерняя тишина, когда разогретые за день травы, цветы и хвоя начинают пахнуть до головокружения и когда паутина светится, будто живая. В такие минуты и воздух неподвижен, и все живое замирает, прислушивается, а человеку кажется, что он оглох. Я напряг горло, чтобы крикнуть, и неожиданно увидел тетю Варю, вернее, узнал ее спину с треугольником белого платка. Она стояла в десяти шагах и зачем-то трепала за ветки худосочную осинку. Шелест листьев, похожий на плеск воды, был единственным звуком.
– Тетя Варя? – окликнул я и замолчал, потому что она не обернулась на голос, а тихонько пошла вперед. Я пошел за ней, озираясь по сторонам, и чувствовал, что мы идем не туда, в другую сторону от деревни. Я снова позвал ее, однако тетя Варя лишь махнула мне рукой, дескать, ступай за мной. В то время она была непонятным для меня человеком, потому что жила не так, как все жили. Одни считали ее ненормальной, говорили, будто она в войну чем-то переболела и с тех пор стала нелюдимой и странной. Другие, наоборот, относились к ней уважительно и даже спрашивали совета. Когда дядя Федор попросился к нам жить, мать долго разговаривала с тетей Варей, жаловалась, что брат – мужик скандальный и своенравный, хоть и жалко его, но жить в одной избе будет трудно. Тетя Варя же настойчиво советовала съехаться с ним, поскольку, мол, время тяжелое и родне лучше держаться вместе, одним домом.
Я шел за ней в полной растерянности, пока не догадался, что тетя Варя ведет меня к Басмачу. Наверное, нашла его в лесу, приметила место, а тут я ей попался. Я прибавил шагу, стараясь догнать ее, но и тетя Варя пошла быстрее. Тогда я побежал, ощущая спиной и затылком знобкий и непонятный страх. В глазах мелькали деревья, косые столбы света и треугольник белого платка, словно маяк.
Лес внезапно кончился, и я оказался возле прясла на задах своей усадьбы – там, откуда пошел искать Басмача. Тети Вари нигде не было. Только лапы густого ельника возле городьбы слегка покачивались, словно там прошел человек.
Я никому не рассказывал, как блудил и как потом вышел, боялся, что будут смеяться. Вскоре этот случай вспоминался будто сон, привидевшийся в легкой дреме, но связанный с явью. Когда к нам приходила тетя Варя, я ждал, что она засмеется и расскажет, как нашла и вывела меня из лесу; спросить самому – не поворачивался язык. А она молчала, словно и не было ничего…
Мы решили, что Басмач сдох где-нибудь, и дядя Федор уже почти успокоился, что все-таки не промазал, что пес в горячке еще пробежал немного и без мучений, на ходу, сдох. Мы уже привыкали жить без этого дуралея, когда он спустя три недели приплелся из лесу и лег на место, где был пень. Даже длинная шерсть не могла скрыть худобу. Когда я притронулся к нему, то ощутил под рукой только кожу и кости. Басмач вяло шевельнул хвостом и даже головы не поднял. На месте рваной раны розовела молодая кожа, а левый глаз был напрочь затянут бельмом. Мать обрадовалась, налила ему молока, потом намяла молодой картошки и, суетясь по хозяйству, часто подходила к Басмачу и говорила ласково, как когда-то с больным отцом. Когда дядя Федор увидел его – не поверил глазам. Он присел возле собаки, разгреб шерсть на голове и шлепнул себя по ногам:
– Ведь попал! Во!.. Тьфу т-ты! Думал уж, рука дрогнула. Ну, раз выжил – пускай живет. Не зря говорят – как на собаке зарастает. Вот бы и на человеке так…
И вдруг отошел в сторонку на подогнутых ногах, упал в траву, ударил кулаками в землю.
– Вот бы и на человеке так! Ушел в лес, поел травы!.. И воскрес бы! Ожил бы!..
Мы с матерью стали уговаривать его, звать в избу, опасаясь, что сейчас начнется приступ, а он держался руками за траву, цеплялся за землю, царапал ее, прижимаясь щекой, и от частого, сильного дыхания возле ноздрей клубилась пыль.
– А мы помираем, – стонал он. – Как мухи дохнем… Два сына моих в земле, Павел в земле, жена… Почему такой человек? Почему такой слабый?!
– Да разве слабый, если такую войну перенес? – вкрадчиво не согласилась мать. – Ну хватит, Федор. До какого состояния себя доводишь. Нельзя так, пойдем в избу.
Дядя встал, стряхнул мусор с гимнастерки, задумчиво осмотрел двор и неожиданно пнул Басмача. Легонький пес отлетел к поленнице, заворчал, показывая клыки. Мы с матерью схватили дядю за руки, потащили в избу.
До полуночи я сидел возле Басмача, кормил его, вытаскивал мусор из свалявшейся шерсти и тоже думал, почему человек такой слабый. А на горизонте за Рожохой полыхали хлебозоры. Красноватый свет на мгновение поднимался из-за тополей и, казалось, приподнимал собой край ночного неба. Некоторые его вспышки были лучистыми и яркими, некоторые больше походили на отблеск далекого пожара, словно кто-то сидел в темной избе и неуверенной рукой бил кресалом по кремню: то сильно, то совсем слабо. В наших местах хлебозоры, как и грозы, почему-то были яркими, и уж если грохотало, если сверкало, то в полную мощь. Говорили, будто в наших местах особенно сильно земное притяжение, будто земля кругом так намагничена, что притягивает к себе огонь. Отец любил, когда сверкали хлебозоры. Он подтягивался к окну, отворял его и, держась за подоконник, в неудобном положении замирал. Вспышки врывались в окно,